- Здравствуй! - сказал ей Сивоок. - Кто ты такая?
- Ис-са! - не слушая его, продолжала шептать девушка.
Он подошел к ней, прикоснулся к руке:
- Кто ты?
- Ис-са, - сказала она, обращаясь к морю, потом взглянула на Сивоока, улыбнулась то ли ему, то ли самой себе, то ли камням под ногами, ибо улыбку свою сопроводила каким-то болезненно-покорным наклоном головы.
- Хотя бы умылась, - в шутку сказал Сивоок, - море у ног, а ноги грязные. Как не стыдно? Девка ведь.
- Ис-са! - сказала девушка, не переставая улыбаться.
- Да ты что: не в своем уме, что ли?
Сивоок подошел к ней ближе. Будь он богомольным, нужно было б сотворить молитву, потому что в девушку явно вселились дьяволы, раз она молчит. Так-то оно так, а что же тогда можно сказать об игумене и его иноках, от которых тоже никогда не дождешься слова, разве лишь им захочется выбранить тебя?
- Ну ладно, - мирно сказал Сивоок, - раз не хочешь умываться, дело твое. Ступай себе, а я малость искупаюсь.
- Ис-са! - прошептала девушка и полезла в гору на раскаленные камни.
Через неделю встреча повторилась. Был праздник середины Пятидесятницы, день, когда за работу приниматься грех, зато не грех было Сивооку лежать у своей скалы, погрузив ноги в ласковую воду, смотреть на небо и спокойно думать. Собственно, он и не думал ни о чем. Иногда окружающая пустыня вызывает точно такую же пустоту и в тебе самом. Он испытывал удовольствие от неподвижного лежания, от игры волн, от тишины, от мыслей о том, что в тени под камнем лежит хорошая краюха ячменного хлеба и кувшин с красным вином - вещи, о которых Одиссей не мог и мечтать, когда был выброшен на берег к ногам феакской царевны. Потом Сивоок заметил легкую тень, упавшую на него, тень передвинулась немного, остановилась у него на лице, снова передвинулась чуть-чуть, он скосил глаза и увидел девушку.
- Ты снова тут? - сказал Сивоок. - Не иначе, я захватил твое место?
- Ис-са! - сказала девушка. Но обращена она была лицом не к морю, а к тому затененному камню, у которого лежал хлеб и стоял кувшин с вином.
- Ты, может, голодна? - догадался Сивоок, хорошо зная, что рыбаки на острове не только не имеют хлеба, но, кажется, даже не представляют, что это такое. Он ползком дотянулся до камня, взял хлеб и подал его девушке: Бери ешь!
Отломил и для себя кусочек, бросил в рот, принялся жевать, чтобы показать ей, как надо делать. Но девушка, наверное, знала, что такое хлеб, потому что не стала присматриваться к жестам Сивоока, а поскорее вонзила в краюху ослепительно белые зубы и, пугливо поглядывая на него, стала есть быстро и жадно.
Сивоок ждал, пока она утолит голод. С хлебом было покончено в один миг.
- Плохи же твои дела, - сказал он, - видать, не сладко живется тебе на острове.
- Ис-са! - покорно улыбаясь, промолвила девушка. Кажется, она больше ничего и не умела говорить. Немая или безумная?
- Где ты живешь? - спросил Сивоок.
Она, молча глядя на него, снова стала улыбаться. И такая боль была в ее улыбке, что слезы выступили у Сивоока на глазах.
- Вот горе, - пробормотал он. - Что же мне с тобою делать? Может, ты заблудилась? Давай я отведу тебя туда, где люди!
Она без сопротивления дала повести себя, несколько раз произнося свое загадочное "Ис-са!", шла за Сивооком, в селении не отступала от него ни на шаг; они ходили от хижины к хижине, ходили среди людей, заточенных камнем, людей твердых и серых, как камень; люди неохотно откликались на расспросы Сивоока, равнодушно посматривали на девушку, никто ее не признавал своей, никому она здесь не была нужна, никто не показал ее пристанища, а сама она тоже его не знала, а может, и не имела вовсе; из отдельных слов и обрывочных намеков Сивоок наконец сложил себе кое-какую историю этой девушки. Напоминала она историю его собственного детства: точно так же исчезли где-то, наверное в море, ее отец и мать (как исчезли они когда-то и у него), точно так же оказалась одинокой среди жестокой жизни, точно так же, видно, не имела имени, блуждала тяжело и долго, и никто не протянул ей руку. В этой истории не хватало начала, да, собственно, самой истории тоже не было, Сивоок выдумал ее сам, ему хотелось найти в мире еще одну судьбу, похожую на его собственную; наконец он не чувствовал себя одиноким, мог стать спасителем этой несчастной, тем самым словно бы спасая и самого себя.
- Раз ты ничья, - сказал он девушке, - так, может, пойдем к нашим? Там у нас добрые люди.
- Ис-са, - сказала девушка.
- Буду звать Иссой, ладно?
- Ис-са! - Она упорно не говорила больше ничего, хотя казалось маловероятным, чтобы она не знала никакого другого звука. Даже немые на большее способны.
- Пошли, что ли? - спросил Сивоок.
Снова, как и на берегу, она послушно пошла за ним. Когда некуда идти, человек всегда послушен.
Игумен Симеон встретил Иссу криком возмущения.
- Не позволю святотатства в божьем пристанище! - набросился он на Сивоока. - Ибо сказано же...
Исса с неизменной покорно-болезненной улыбкой смотрела на маленького старого человека в чрезмерно широком одеянии. Сивоок отстранил игумена широкой ладонью в сторону.
- Будет пристанище, когда построим, - сказал он Симеону, - а пока не вмешивайся. Пошли, Исса.
Он показал ей, как нужно умываться, помыл ей руки и ноги. Хотел дать ей что-нибудь из мужской одежды, но ничего не вышло. Гиерон посоветовал сшить для Иссы что-нибудь из паруса. Иноки плевались, увидев женщину на близком расстоянии. Симеон похвалялся отправить Сивоока в Константинополь на патриарший или императорский суд за произвол и непокорность. Но это были напрасные слова, поскольку весь монастырь, с его запутанными каменными катакомбами и будущим каменным собором, был в голове у Сивоока, больше никто здесь не мог бы быть старшим на этом строительстве, без Сивоока все б остановилось. Знал это и игумен, но не мог сдержаться в своей ненависти к приблудной девушке, которая угрожала внести беспокойство в уединенную жизнь иноков; он каждый день принародно бранил Сивоока за его греховные дела, чем немало раздражал того. Противно было слушать из уст святого отца слова о том, о чем Сивоок никогда и не помышлял: для него Исса так и осталась несчастной девочкой, которую он встретил в темноте и должен был вывести на освещенный путь. Он терпеливо обучал ее всему простейшему, что необходимо человеку, - захотел услышать от нее хотя бы несколько слов, но не достигал в своих стараниях ничего, Исса знала лишь свою горькую улыбку с покорно наклоненной головой да еще непостижимое, протяженное, тихое, будто молитва, "Ис-са!". Чтобы не вызывать насмешек, Сивоок обращался к Иссе на своем родном языке. Тогда все равно никто ничего не понимал, и могли они думать, что девушка своим "Ис-са" отвечает на его слова. Потом он верно рассудил, что учить ее нужно с самого начала, так почему бы не попытаться и в самом деле обучить Иссу своему языку? Быть может, окажется он легче, быть может, ромейские звуки ненавистны девушке, ибо среди людей этого языка постигли ее все несчастья, о которых она не умеет рассказать. Так начал он создавать на каменном острове две странные и удивительные вещи: собор из каменных узоров и девичью душу в звуках своего далекого прекрасного языка, где хлеб называется житом, как жизнь, а вода имеет в себе нечто от вожделения, ибо только попробуй пойти за водой, то уже и вернешься ли; свет же связан с бесконечностью мира, пронизывая его насквозь, а дружиной называют жену и вернейших стражей земных владык.
Трудно сказать, смогло бы дойти до сознания Иссы это богатство языка, при всем том, что девушка с течением времени научилась произносить слова, подсказываемые Сивооком, но повторяла их, видно, лишь бы отвязаться от своего назойливого учителя. Для нее полным глубокого скрытого значения осталось только ее "Ис-са!", она каждый раз убегала в свою каменную пустыню, блуждала там целыми днями голодная, снова покрывалась грязью, которая, как это ни странно, была ей к лицу. Сивоок искал ее, приводил в свое пристанище, кормил, приносил воду, чинил изодранное в клочья одеяние Иссы; так продолжалось очень долго; девушка сопротивлялась, наверное, сильнее, чем твердый камень, но как резчик не отступает даже перед самым твердым гранитом, так и Сивоок, решившись возвратить Иссу в жизнь, не жалел ни усилий, ни терпенья, ни внимания, но неизвестно, удалось бы ему настоять на своем, если бы события не изменили вдруг неторопливое, однообразное течение жизни.