Я пошел провожать ее. Вечер был теплый, но с моря дул ветерок, и она куталась в пушистый платок.
Оля сказала:
- Мне всегда неудобно, когда конферансье рекомендует меня, как "певицу партизанских лесов".
- Вы поете чудесно...
- Ну, нет. Просто вам нравятся эти песни.
И она стала говорить о другом.
Доведя ее до дому, я робко спросил:
- Я могу к вам зайти как-нибудь?
- Заходите.
Когда я шел домой в темноте, море с ревом бросалось на берег, в небе вспыхивали яркие сполохи, страшно глядели черные провалы окон, ворот, обвалившихся стен.
Через несколько дней я пришел к Оле в гости. Она была в ситцевом платьице, в пестром платочке. Она и мать ее Анна Прокофьевна встретили меня радушно, сетовали, что угостить нечем. В домашней обстановке, среди таких обыденных вещей, как старый кофейник, вышитые салфетки и фотографии незнакомых мне родственников, я почувствовал себя очень уютно.
Я стал бывать у них почти каждый вечер.
Мы часто бродили вокруг спящих домиков, и я рассказал Оле почти все о себе. Ее я ни о чем не расспрашивал.
Но она сама вспоминала Симферополь, театральное училище, жизнь в партизанских лесах.
...Однажды в бою командир отряда был ранен. Случилось так, что возле него была одна Оля. Она взвалила командира на плечи, понесла. Несла долго, ноги у нее подгибались. И вынесла командира к своим.
Прошло много дней. Командир поправился.
Бывали вечера, когда на людей находила грусть, тоска по родным, по любимым. Это особенно остро чувствовалось в Крыму, где многими месяцами люди ничего не знали о своих близких.
- Спела бы нам, Оля, - попросил однажды командир.
- Ну, что вы? Тут, в лесу? Да я, наверное, давно разучилась...
- А ты попробуй...
И зазвенел чистый девичий голос. Сидели молча, опустив головы на руки, думая каждый о своем, о заветном. Когда песня была пропета, командир подошел к Оле, взял ее голову в руки, по-отечески поцеловал в лоб и сказал:
- Спасибо тебе. Эх, ты... наша ты "лесная певица".
С тех пор Олю прозвали лесной певицей. В одной из боевых операций был захвачен среди других ценных трофеев прекрасный, сверкающий белыми перламутровыми клавишами аккордеон. Нашлись и аккордеонист, и чтец, бывший артист крымского театра, и пара танцоров. Бригада "лесной певицы" стала любимым гостем крымских партизанских отрядов.
Думала ли скромная ученица театрального училища, что ее первый настоящий дебют состоится не на сцене театра, не при сверкающих огнях рампы, а в лесу, ночью, при голубом лунном свете? И мечтала ли она когданибудь о том успехе, который выпал на ее долю?
Она была не только певицей, но и разведчиком. Однажды Оля наткнулась на шайку гитлеровцев, прочесывающих лес. За нею охотились, по ней стреляли из автоматов. Огромный детина выскочил из-за дуба. Оля яростно отбивалась. Ее свалили на землю, топтали тяжелыми сапогами. Избитую, подвели к офицеру. Он сказал зло и коротко:
- Повесить...
Ее повели к высокому старому дубу. В левой руке фашист нес веревку. Два других шли поодаль. До дуба осталось двадцать шагов, десять, пять... Тут только Оля, избитая, окровавленная замечает, что сразу за дубом - глубокий обрыв, усыпанный ярко-рыжей листвой... Она срывает с шеи веревку, кидается в обрыв, катится вниз, слышит крики и выстрелы, ползет, бежит, падает - и вдруг видит перед собою нору. Ее счастье, что она маленькая и хрупкая. Она ныряет в нору, забирается все дальше и дальше.
Через три дня "лесную певицу" нашли партизаны.
Она тяжело заболела.
Комиссар отправил ее на Большую землю. У Оли на всю жизнь остались на шее шрамы...
Я полюбил ее, Олю. Полюбил всей душой. Одно меня огорчало: я много старше ее. Будет ли она со мной счастлива?
Васо и Сева заметили, что вечерами я пропадаю.
И знали - где. Но ни один не позволил себе пошутить по этому поводу.
Я не говорил ей о том, что нам всем предстоит. Но она догадывалась. Как-то сказала:
- Я все время думаю о вас. И буду думать, когда вы будете далеко от меня!
Наконец было все решено. Сева, Васо откроют десанту путь, подорвав мол и боны.
Сева сказал:
- Мне было легче: Станичка была не защищена. Теперь враг настороже и к отпору готов. Набережная заминирована, артиллерия наготове. Впрочем, что вам говорить, сами знаете.
- И девушек берете? - спросил я командира морской пехоты, увидев на пирсе девчат.
- А их разве удержишь?
Я вспомнил прощальный бал в полутемном бараке, при свете шипящих коптилок, когда они упоенно танцевали со своими рослыми кавалерами. "Эх, надену ли я когда-нибудь белое платье?" - мечтательно воскликнула Тося, почтальон батальона. Теперь ей предстояла ночь на воде и высадка на минное поле.
Море приняло нас в эту ночь, как родных сыновей.
Мой катер был перегружен: десантники стояли, плотно прижавшись друг к другу. Ни одного огонька вокруг, ни одной звезды в небе. Сева и Васо прокладывали нам путь.
В точно назначенный час командиры батарей Зубков и Матюшенко, "регулировщики движения в Новороссийском порту", начали артиллерийскую подготовку. Летели острые стрелы "катюш". Загорелись и море и небо. В свете чудовищного пожара я увидел катера Севы и Васо. Они рвали торпедами боны и каменный мол, подрывали заложенные у входа в порт мины. Порт превратился в ад.
С причалов били, захлебываясь, пулеметы. Мы проскочили, задыхаясь от дыма и пыли, лавируя между мачтами и остовами затопленных в бухте судов. Катера, нам открывшие путь, уходили под сумасшедшим огнем.
Пехотинцы, как на учении, мигом выбросились на пирс. Тогда, отойдя на середину бухты, я послал торпедами прощальный привет двум огнедышащим дотам.
Корабль может увильнуть от торпеды, но доты крепко пришиты к земле. Они получили свое, им положенное...
Вдруг катер тяжело захромал: мотор остановился, как сердце, получившее тяжелый удар...
- Степан Степаныч, что с вами?
Боцман опустил на грудь голову и, казалось, заснул.
Навстречу нам неслись все новые и новые катера с десантниками.
- Степан Степаныч! Очнитесь же!
Сердце мотора снова начало биться. Сердце боцмана остановилось навек.
В эту ночь, бережно положив тело Степана Степаныча на берег, мы дважды, до предела нагруженные, ходили в Новороссийск. Перед нами возникали столбы мутной воды. Они тяжело обрушивались на палубу. Десантники вымокали до нитки. Мы прорывались сквозь огненную завесу. На наших глазах накрыло снарядами мотобот. Сторожевик терпел бедствие. Моряки гребли чем могли:
прикладами автоматов, досками, руками, - их сносило в открытое море. Высадив пехотинцев, я полным ходом вернулся за ними, чтобы взять на буксир, но сторожевика на поверхности уже не было.
Мы возвращались на одном уцелевшем моторе. Меня ранило в голову. Немцы осветили нас ярчайшими "люстрами". Васо и Сева пришли к нам на помощь: прикрыли густой дымовой завесой.
- Дотянешь сам?
- Дотяну.
И два катера по закону морского товарищества - не оставляй в беде друга, словно поддерживая, довели меня до базы.
На другой день мы отдали Степану Степанычу, суровому учителю нашему и старшему другу, последний салют в пустынном парке, неподалеку от моря, которому боцман отдал жизнь.
Смерть не была страшна там, где люди подрывались на минах, падали, лежали ничком. Она была страшна в этот солнечный день, когда мы положили в землю и придавили тяжелым камнем прожившего долгую жизнь моряка.
Шесть дней после этого мы подбрасывали подкрепления в Новороссийск. Вцепившиеся в город десантники оборонялись от танков. Когда-нибудь о них будут написаны книги.
Матросы в те дни не бросали своих клятв на ветер.
Длинноногий Володя укрепил флаг корабля над вокзалом. Раненые не уходили с постов. "Их героизм, их отвага, их мужество никогда не забудутся", - писала газета Черноморского флота.
Через шесть дней Новороссийск был очищен от врага. Но до основания разрушен...