Ленин не мог не отметить, что Г.В. Плеханов эпиграфом к своей книге о Чернышевском взял его слова из письма к жене, написанного в Петропавловской крепости 5 октября 1862 года: «Наша с тобой жизнь принадлежит истории; пройдут сотни лет, а наши имена все еще будут милы людям, и будут вспоминать о них с благодарностью, когда уже не будет тех, кто жил с нами»{66}. Думаю, что слова Чернышевского были также внутренне близки Ульянову. Он не был тщеславен и честолюбив, он просто верил в свою историческую миссию… Работы Плеханова еще больше сблизили молодого революционера с Чернышевским и окончательно подвигли к Корану социал-демократов – трудам Маркса.
В дальнейшем, однако, дороги Плеханова и Ленина разошлись. Считают почему-то, что главный пункт расхождений – организационные вопросы. Думаю, что это производное. Главное, в чем разошелся Ленин с Плехановым, вступив в век XX, – это отношение к свободе. Уже в конце XIX столетия Ульянов, как и Чернышевский, видел главных врагов рабочего класса в либерализме и так называемом экономизме. По мысли Ленина и его последователей, именно либералы и «экономисты» уводят трудящихся от политической борьбы. Именно либерализму и «экономизму», составляющим ключ демократических преобразований, в конце концов не оказалось места в том марксизме, который исповедовали Ленин и большевики. Вот почему он до конца дней с симпатией относился к «раннему» Плеханову и открыто враждебно к «позднему», тому, кто назвал курс Ленина в 1917 году «бредовым». Интересно, что, когда в апреле 1922 года возник на Политбюро ЦК РКП(б) вопрос о печатании Плеханова, Ленин настоял, чтобы патриарха марксизма в России издали только в одном томе сборника, куда включили лишь ранние, «революционные работы»{67}.
«Позднего» Плеханова Ленин не любил, а пореволюционного – ненавидел. Думаю, что Плеханов раньше других «раскусил» Ленина. Он понял суть и опасность его линии. Так, в своей статье «Комедия ошибок», опубликованной в «Дневнике социал-демократа», в февральском номере за 1910 год, Плеханов, отвечая М.А. Мартынову, между делом исключительно глубоко характеризует Ленина как сторонника «тактики бланкистов народовольческого типа. Только Ленин мог додуматься до того, чтобы «спрашивать себя, на какой месяц должны мы назначить вооруженное восстание…». Ленинские проекты, суть которых сводится лишь «к захвату власти», Плеханов назвал «утопией»{68}. Патриарх марксизма в России раньше других рассмотрел опасный радикализм ленинских устремлений как высшую самоцель. И мы знаем, что, когда власть оказалась в руках Ленина и его партии, они быстро и полностью забыли многие из своих лозунгов и обещаний (об Учредительном собрании, свободе слова и печати, союзах с другими социалистическими организациями и т. д.). Власть для Ленина была целью и средством решения всех его утопических предначертаний.
Ленин, впитывая марксизм через прямое изучение трудов основателей учения, «поглощает» идеи, которые могут вписаться в его собственную «обойму», самых разных авторов и теоретиков: Плеханова, Михайловского, Ткачева, Бакунина, Туган-Барановского, Струве и других мыслителей. Прочел даже книжку Парвуса «Мировой рынок и сельскохозяйственный кризис», написанную автором в 1898 году. Ленин не знал еще, что этот человек сыграет неожиданно и весьма конфиденциально большую роль{69}. Вероятно, это является сильной чертой: способность осмыслить и под влиянием собственных «ферментов» усвоить, «переварить» и ассимилировать те или другие идеи в свои взгляды. Но Ленин никогда не смог интегрировать в собственное мировоззрение идеи либералов (воспевающих цивилизованную свободу!), «экономистов» (желающих конкретного процветания людей труда), западных демократов (считающих ценностью первой величины парламентаризм). Так что «открытие марксизма» Владимиром Ульяновым было как у классового дальтоника: он видел и принимал лишь то, что хотел видеть и принимать. Даже Троцкий, который после октября 1917 года стал и остался до конца своих дней, как он пишет, «ленинцем», на заре века критиковал Ленина именно за отсутствие «гибкости мысли», умаление роли теории, что может в конечном счете привести к «диктатуре над пролетариатом»{70}.
Но уже в начале века, погружаясь мыслью в книжную ткань марксизма, Ленин проявил редкую враждебность ко всему тому, что не укладывалось в прокрустово ложе его представлений. В своем письме А.М. Горькому из Женевы в феврале 1908 года по поводу философской работы Богданова (с которым он тогда был довольно близок) Ленин пишет: «Прочитав, озлился и взбесился необычайно: для меня еще яснее стало, что он идет архиневерным путем». Дальше – в том же духе: прочитав «Очерки по философии» – «прямо бесновался от негодования». Его «бесило», что большевики могут черпать учение о диалектике «из вонючего источника каких-то французских «позитивистов»…{71}
Еще на грани веков Ленин уверовал в свою теоретическую безгрешность, если это касается оценки его оппонентов. Но его марксизм явно однобокий, бланкистский, сверхреволюционный. Как человек с «истиной в кармане», писал Виктор Михайлович Чернов, «он не ценил творческих исканий истины, не уважал чужих убеждений, не был проникнут пафосом свободы, свойственным всякому индивидуальному духовному творчеству. Напротив, здесь он был доступен чисто азиатской идее: сделать печать, слово, трибуну, даже мысль – монополией одной партии, возведенной в ранг управляющей касты»{72}.
Где бы Ленин ни находился: в горах Швейцарии, парижском кафе, Британской библиотеке, на вилле у Горького, он мог сколько угодно говорить, а главное, спорить о марксизме, его революционной сущности.
Маркс и Энгельс были теоретиками. Ленин их учение превратил в катехизис классовой борьбы. Как отмечал А.И. Куприн: «Для Ленина Маркс – непререкаем. Нет речи, где бы он не оперся на своего Мессию, как на неподвижный центр мироздания. Но, несомненно, если бы Маркс мог поглядеть оттуда на Ленина и на русский сектантский, азиатский большевизм, – он повторил бы свою знаменитую фразу: «Простите, месье, я не марксист».
Ленин «открыл» марксизм как символ и Библию освобождения людей от эксплуатации человека человеком и преклонения перед социальной справедливостью. Однако еще в самом начале, когда молодой Ульянов рассматривал лежащий в туманной дымке целый континент марксизма, он больше думал о власти на этом материке, чем о свободе от нее. То, что хотели увидеть либералы, экономисты, демократы в марксизме, для него казалось абсолютной ересью. Покоренные ослепительной святостью этого человека, мы долгие десятилетия видели то, что нам показывали. А показывали нам, в сущности, ленинский большевизм как разновидность российского якобинства и бланкизма.
Вечно только прошлое. В его тенях и призраках всегда хранится много тайн. Но там же немало и отгадок.
Надежда Крупская
В узком семейном кругу Владимира Ульянова были в основном женщины: мать, сестры, жена, мать жены. При отсутствии собственных детей и в силу особого отношения к нему в семье с детства, Ульянов был постоянно в эпицентре женской заботы родных.
Российские социал-демократы «женским вопросом» занимались в основном в рамках облегчения социального положения женщины в обществе. Нравственные грани политических программ были размыты, подчинены прагматическим интересам текущего момента. Когда-то в своих «Элементах идеализма в социализме» В.И. Засулич заметила, что у марксизма нет «официальной системы морали»{73}. Пролетариат и все, кого мы называли социалистами, ценили прежде всего солидарность и преданность идеалам. Да и сам Ленин в своей знаменитой речи на III съезде РКСМ сформулировал духовное кредо людей новой формации: нравственно все то, что служит делу коммунизма.
Мы все (включая, естественно, и автора книги) видели в этом тезисе мудрость высшего порядка, не желая понимать, что такой подход глубоко аморален. При помощи его можно оправдывать любые преступления против человечности и самые тривиальные политические злодеяния. И оправдывали. Не только в полночь сталинской эпохи (конец тридцатых годов), но и в более ранние и более поздние времена.