Главврачиха невозмутимо курила и не утруждала себя даже ответом на мои вопросы.
Настал день, когда Нташа сказала мне, что ее переводят обратно в лечебный корпус, а это значит, что нечего опасаться. Я ушел от нее поздно, мы весь вечер проговорили, не засечая времени, пока не прозвенел сигнал отбоя.
Безумие - царь и воля его творится...
Наташа лежала на спине, раскинув исколотые шприцами руки в желто-лиловых кровоподтеках, змеилась трубка кислородной подушки. Наташа тяжело и часто дышала, на шее, вздуваясь и опадая, бился пульс. С трудом подняла тяжелые веки, посмотрела на меня с отчаяньем и только выговорила:
- Валера, я умираю...
В ординаторской, куда я, оглушенный, вышел, какой-то мужчина в белом халате зло кричал на главврачиху:
- Почему же вы не собрали консилиум, коллега? А?!
Коллега с неприступным видом закусила мундштук папиросы и ничего не ответила.
Наташа умерла утром. Перед смертью пропала боль, ей легко дышалось и говорилось, она вспоминала без боязни, казалось, совсем прошедший страх, и ничто не предвещало близкого обрыва. Вдруг замерла на полуслове и так и не договорила начатое:
- Ты не поверишь, Валера...
В морге я коснулся губами холодного, как булыжник, лба Наташи и отошел от гроба. За спиной тихий шепот старшей медсестры отделения, пришедшей со шприцем на всякий случай, потому что сердце работало на разрыв:
- Напишите жалобу на главврача. Я подпишу. Убийца она. И потом я знаю, кто взял сапожки вашей жены.
- Убийца... Убийцы моей жены - их несколько... На суд моего горя надо призвать и директора школы, который выгнал на субботник десятиклассников, не разрешив им одеться, чтобы они работали... На этом субботнике Наташа простудилась... И врача, который не распознал вовремя осложнений после простуды, потому что из-за ремонта лаборатории не хотелось везти кровь на анализ в другую клинику... И Наташа заболела туберкулезом... И того, кто поместил ее в палату с тяжелобольными, имеющими особый вид туберкулезной палочки... И Наташа заразилась ею... И главврачиху, которая неграмотно сделала операцию для студентов второго курса...
Солнечны, ленивый от праздного безделья, курортный Крым...
Перевозка гроба...
Москва в разноцветных флагах кинофестиваля...
Крематорий 232-03-21. Райсобес 283-36-71.
Похороны и поминки - девять дней... сорок дней...
И ночей...
Глава сорок вторая
--===Свое время===-
Глава сорок вторая
Нет правды на Земле. Да, на Земле с большой буквы. На этом свете.
Все говорят: нет правды на земле...
Кто говорит? Все? Нет, так сказал Пушкин. Устами Сальери, хотя уста Пушкина и уста Сальери совместимы только в трагедии... Пушкин, Моцарт, Сальери, трагедия - все это для искусствоведов...
Главное другое - правда: нет правды на Земле. Сальери у Пушкина изверился настолько, что бросил вызов небесам:
Все говорят: нет правды на земле,
Но правды нет - и выше...
К такому придти - Моцарта убить...
Собор огромен, темен и пуст. Его готика не покрыта сводом купола, уходят в поднебесье колонны и витражи и оттуда, с самой верхней точки, над тусклыми трубами органа, поющими "Лакримозу" из "Реквиема", единственным сияющим пятном - гроб. Почетный караул пылающих толстых свечей на высоких подсвечниках, белые кружева жабо, белый завитой в букли парик, белые хризантемы, словно точеное из белой кости лицо - Моцарт спит с еле заметной улыбкой, смертию смерть поправ.
А где-то в углу собора, за колонной в полумраке черный Сальери:
Все говорят: нет правды на земле,
Но правды нет - и выше. Для меня
Так это ясно, как простая гамма...
Я сидел на полу своей квартиры, прислонившись спиной к стене. В центре свежепобеленного потолка торчали скрученные провода с обрывком изоляции и крюк для люстры. Для той, что я хвалился в палате клиники перед Наташей и Вероникой - плафоны, как колокольчики ландыша. Стены обклеены светлыми обоями: по серому полю белый непонятный рисунок с бесконечными извивами переплетающихся линий без начала и конца. Прямоугольник тройного окна стеклянно чист, две крайние створки распахнуты настежь, и солнце, июньское солнце мощным световым потоком упиралось в паркетную лесенку пола. Я сидел на полу, прислонившись спиной к стене, руками ощущая выструганную стружку деревянных волокон, и смотрел, как световой столб незаметно, но неотвратимо, словно свое время, перемещался справа налево и уже взобрался косым углом на противоположную от меня стену.
Память то возвращала меня далеко в прошлое, в детство, в юность, то пыталась вспомнить о будущем, мир моих ощущений тоже двигался, как река времени, он был пронизан светом озарений, током иного восприятия жизни в такие моменты почти физически ощутима равнодушная гармония мироздания и видишь себя малой частью целого, частью прошлого и настоящего, переходящего с каждым мгновением в будущее, в такие моменты осознаешь, кто ты и зачем ты... А кто я?..
Простая история: родился, учился...
В сказке моего детства яркая, высвеченая до мельчайших подробностей, с запахами и голодным ознобом - послевоенная Москва.
Чугунные орлы на башне Киевского вокзала, раскинув крылья, всматривается в разноголосый, быстроглазый рынок-шельму: горестно взывает к справедливости под усмешки толкущегося народа мужик в кургузом пиджаке, кепке-восьмиклинке и кирзовых сапогах - ему всучили "куклу" - вместо пачки красных тридцати рублевок аккуратно сложенный сверток газетной бумаги.
От Киевского вокзала троллейбусные провода протянулись вдоль набережной, еще необлаченной в гранит, до Окружного моста, с одной стороны которого Дорогомиловский химический завод, переименованный местными жителями в Дорхимвонючку, а с другой стороны - тусклые купола Новодевичьего монастыря.
Сразу за Окружным мостом Потылиха - тогдашний пригород Москвы, тихая грязная Сетунь, источающий ароматы парфюмерный завод, как бы компенсирующий запахи Дорхимзавода, шоссе, взбирающееся на пологие Воробьевы горы, заросшие сиренью и мелким подлеском и раскопаные под огороды с картошкой.
Отсюда разноцветными букетами в вечернем небе открывалась панорама главного салюта страны - салюта Победы. Люди радовались, плакали, верили, что наступит яркая, зажиточная жизнь, что придет покой и радость в каждый дом.
Чуть поглубже, на Воробьевых горах - павильоны "Мосфильма". Пыльная Потылиха - город моего детства. Киногородок. Кино жило в нашем доме также естественно, как краски и кисти в мастерской художника. Может быть, отсюда у меня такая тяга к экрану, к киносценариям?..
...Родился я с любовию к искусству;
Ребенком будучи, когда высоко
Звучал орган в старинной церкви нашей,
Я слушал и заслушивался - слезы
Невольные и сладкие текли...
Черный Сальери умиляется самому себе, у черного Сальери, оказывается, чувствительная душа - неужели, если убийце доступен восторг сопричастности к искусству, то он достоин сочувствия?..
А у Цыгана с Каретного ряда, который зарезал парня из Колобовских переулков, тоже была чувствительная душа?..
Невольные сладкие слезы катарсиса - духовного очищения - откуда им было взяться у меня, мальчишки московской окраины, уже успевшего пройти через бомбежки, голод и нужду?
У соседской тети Клаши пятеро по лавкам да от разных отцов. Моя мать как-то приметила, что, играя в прятки, я переоделся в солдатский бушлат тетиклашиного сына Левки. Мать отозвала меня в сторону и свистящим страшным шепотом внушила:
"Заразиться хочешь? У него же туберкулез".
"Хочешь квартиру, нужно, чтобы у тебя была открытая форма туберкулеза, а так ты не опасен для окружающих," - сказал мне через двадцать лет председатель месткома Горобец...
...Звуки умертвив,
Музыку я разъял, как труп. Поверил
Я алгеброй гармонию...
Так говорит Сальери и смотрит на убиенного им Моцарта. Сальери все познал, Сальери все разъял - и кончил кровью...