Иванов хотел что-то в ответ добавить, но промолчал, а, свернув цыгарку, отчетливо плюнул в сторону и запалил крицалом*1 огонь.
На работы с партией с той поры не ходил Семен. _______________
*1 Крицало - кусок стали; ударяя в кремень, высекает искру, зажигающую трут.
4.
На другой день партия техника Иванова ушла на болота - еще туманы белые курились в выси.
Кончала она сегодня по этой линии разбивку, и последний пикет N 115+30 был забит в самую речку Черемшанку в болотном устье как раз против полудня. На берегу тут и Королева сторожка: полднить партия вышла к ней.
Король с семьей, оказывается, был на поле и вокурат только что отполдничал и Соловка в телегу впрягал.
- Здравствуйте-ка. И мы вам на помочь.
- Милости просим, Федор Палыч, - возвратил Король. Мужик росту невысокого, с широкой улыбкой и спокойными движениями - тихий и углубленный, по фамилии - Плотников, по прозвищу - Король. Фамилию-то его, однако, в Сельсовете разве только знали.
А Варвара, осветленная, только головой мотнула и прошептала:
- Здрастуйте, Федор Палыч.
- Косите, что ли? - спросил Иванов, вешая сумку с абрисами*1 на костыль в простенке и садясь на корявый сутунок*2 у сторожки. - Рано что-то: до Петрова дня неделя не дошла еще.
- Дыть нады-ть. Разряшенье специяльно в поселке брал. Вышло сено бяда. И то уж я впоследях у дороги займовался.
- Ну, как травка? Радует?
- Трава - у-ух! Один пырей кошу - в пояс. Литовок вот нет: у меня допрежь какой запас был, а теперь поизносились. Трава да время пообкусали. Низашто все-те луга не выкосить. Да и работники-то у меня - сам знашь: девка да мальчонка. Баба с домом да огородом покедова: некода.
- Хочешь меня нанять?
- Ай-да! Чо? Ты сколь получашь - хвунт? Ну, я тебе два положу и харчи.
- А не дешево? Чать по пуду кладут за косьбу-то. Австрийцы и те по двадцать получают. _______________
*1 Абрис - черновой набросок плана местности с натуры.
*2 Сутунок - короткое, толстое бревно.
- Дак ты, поди - несвычен. Литовки ломать буошь. Хе-хе-хе! - легонько пошучивал Король.
- Кашивал я раньше, Митрий Лукьяныч. - Раньше, в мальчишках. Но теперь, пожалуй, мне и против Варвары не выдержать: силы-то уйма, выносливости не хватит.
- Да уж Варя у меня за парня сходит-правит. Митька чо? Несмыслен и жидок ишо. Велико ли дело десять годов? А ты что - владенья мои мерять хошь?
- Да вот: вышли в конец линии, в речку уперлись. Теперь уж до завтра. Нивелировать с последнего пикета буду.
- Домой, значит, сичас. Айда - подвезу. Мне кой-каки дела справить в деревне. Аген, сказывали, должон седни примчать из Елгая. Проезжий в Павловское сказывал: у нас, грит, разверстыват и на вашу целит. Ай-да?!
- Спасибо. Пожалуй что. На ночь едешь?
- Да уж не ране, как завтре к утру. А то и пожже.
Сели, поехали.
- Прощай, Варя!
За версту уж вспомнил Иванов, что оставил сумку на костыле, у сторожки. Тьфу! Хотел-было сказать Королю, но прикусил язык:
"Вот хорошо-то: вечером нарочно верхом съезжу".
Багровым нарывом пухла любовь в его сердце, и рад он был каждому случаю повидать Варю.
Только перед поскотиной тоинской сказал отцу-Королю про сумку.
- Эка ты. И Варька не приметила. Как же теперь?
- А-а... Отдохну и сгоняю вершнем, - особенно равнодушно протянул техник. - Далеко ли тут? Верст восемь прямиком-то, не по болотам.
- Возле того.
"И пешком бы сбегал..." - мысленно добавил Иванов.
Забытую сумку Варя увидела взадолге, когда к чугунному рукомойнику подошла. А как увидела - похолодела, и сердце остановилось.
- Как же это так?.. Бежать - не догонишь уж. А ему, поди, надо... О-ох! и не надо, так вернется...
На покосе крепкий и клейкий запах - дыханье колосящихся и цветущих трав (пырейный - хлебный, душицы - девичий нежный, подмаренника - грубоватый мужской) - клейкий и влажный, касается ласковыми взмывами разгоряченных щек и медленно целует глаза, закрывающиеся в истоме: от тяжелой работы, летнего тепла и отравленного вчерашним тела.
Днем, когда косила, часто застилало глаза. Что это? Падает-ложится скошенным рядом трава, а издали вздымается марево, тенью накатывается и вместе со вздохом падает в грудь, в самую глубь ее, а оттуда разносится струйками болькими, томительными, и руки немеют.
Ветер ли это тенью, теплой, удушливой, набегает по земле и захлестывает незримой сетью?
Тихо она остановится и обопрется на литовку:
"Бежать ли? Уехать и мне домой? Тятька осерчает, - дело бросила... Митьку послать с сумкой... Мамынька! Рази оставит он?.."
А с ближних согр на ветляные кусты речи бегут:
"...Девонька, девонька! Вырастила-вытянула я тебя до осьмнадцати лет. И в самой поре ты - ладная. Семену - другому ли кому - добро я, бесценное, копила-готовила. Смелому да вольному... Кому посулишься"...
- Ой! И сама я не знаю... ничо не знаю...
Косила я, косила,
Литовочку забросила.
Литовочку под елочку
Сама пошла к миленочку...
"Тебе, Феденька... ненаглядный, ласковый мой"...
Кровь ли это стучит эдак или по дороге стукоток копыт? Нет, рано еще - под вечер он, окаянный, приедет.
Горько смеется девушка сама над собой: какой же он окаянный, коли бродни его косой девичьей вытереть, ноги его обнять и целовать готова...
--------------
Тяжело ворочается тишина во сне. Захряпает коростель, захрустит падаль-хворост, хай-птица в луга кликнет, - а потом снова все затишеет. Одни кузнецы стрекочут на весь белый свет.
Тяжело вздыхают согры, но они не спят: согры дремлют только на заре. А тут они тихонько перешептываются, - как засыпающие перед сном, который морит их. Тише... тише...
Тяжело ворочается и вздыхает Варвара: душно в сторожке ей - ровно уголья под нарами. Братишка давно уж спит, разметался. Журавлями, поди, бредит, которые днем курлыкали на болоте. День-деньской косьбы только натомил девушку: неугомонно токает молодое тело.
Вот он, - вдали, четкий с цоканьем копыт топот лошади.
Ближе... ближе...
Остановился, спрыгнул человек и что-то коню говорит. Легонько перетаптывается конь. А сердце стучит все громче и громче.
Вот уже у избушки осторожное шарканье, и сил нет унять бой крови, встать и закрыть - завязать дверь...
Скрипнула дверца, через порог заползает шорох. Страшно! А тень над ней заслоняет остатний свет сумеречного неба.
Знает она, кто это, и нету силы велеть уйти: тайга, кажись, вся кинулась сюда. Гордые кедры клонятся ей в ноги. Серебряный белотал свежею листвой трогает дрожащие ступни. Колючие мурашки бегут по телу от ног и, добежав, срываются с губ пересохшим, умоляющим шопотом:
- Чо ты делашь-то?.. Митьку, ведь, разбудишь...
А он обнимает и молча растапливает последний девичий стыд. Не говорит будто, а она слышит:
- Варюша, напой ты меня...
Стонет она протяжно:
- О-ох... уйди ты... пожалуйста... ради Христа... Выйду... Ну - выйду я к тебе...
Тихонько дверь закрыла и встала с трепещущими, как осиновые листья, бескровными губами у порога, у притолоки. В наплечи кинутом овчинном полушубке, в одной исподней рубахе и юбке.
- Ну, - чо... те надо?.. Гумаги те...
А он берет в могучие - рвет их теперь сила - руки. Словно струи речные, водоросль обвивает всю ее. Испивает сопротивление ее до дна.
Побледнела она, как месяц в небе, а в глазах - полузакрытых, приманных - боязнь чуть теплится, а любовь гормя-горит, и что говорить?
Поможет?
Нет!
- Тише, Феденька, желанный мой...
Бережно, как черемушник, придолил он ее на землю, - сам широкий, могутный мир за него.
Тайга-сообщница зашумела над их головами, заглушая стук сердец и крик сладостной боли...
Покрывая все - так нужно...
- Кровь ли это стучит? Ах, все равно!.. Тише, Феденька, заревый мой...
5.