Литмир - Электронная Библиотека

"- Я хотел лишь узнать: веруете вы сами в бога или нет?

- Я верую в Россию, я верую в ее православие... Я верую в тело христово... Я верую, что новое пришествие совершится в России... Я верую... - залепетал в исступлении Шатов.

- А в бога? В бога?

- Я... я буду веровать в бога".

Нужно при этом помнить, что Шатов проповедует совсем то же самое, что, от себя уже, проповедует и Достоевский в "Дневнике писателя". С такою, казалось бы, огненною убежденностью и сам Достоевский все время твердит: "я верую в православие, верую, что новое пришествие Христа совершится в России"... Но публицист не смеет произнести последнего слова, он старается скрыть его даже от себя. И со страшною, нечеловеческою правдивостью это слово договаривает художник: а в бога - в бога я буду веровать...

Геффдинг говорит в своей "Философии религии": "Некогда религия была тем огненным столпом, который шествовал впереди человеческого рода, указывая ему путь в его великом историческом шествии. Теперь она все более и более превращается в лазарет, следующий за походом, подбирающий усталых и раненых".

Религия Достоевского во всяком случае - именно такой лазарет. Лазарет для усталых, богадельня для немощных. Бог этой религии - только костыль, за который хватается безнадежно увечный человек. Хватается, пытается подняться и опереться, но костыль то и дело ломается. А кругом - мрачная, унылая пустыня, и царит над нею холодное "безгласие косности".

XV

В СТРАДАНИИ ЕСТЬ ИДЕЯ

"Страданием все очищается", - говорит Наташа в "Униженных и оскорбленных".

Да, страдание, страдание, страдание! Вот истинное бродило, очищающее и просветляющее жизнь. Вот что делает человека прекрасным и высоким, вот что дает ему счастье.

В "Бесах" монастырская одна старица говорит:

"Всякая тоска земная и всякая слеза земная - радость нам есть, а как напоишь слезами своими под собою землю на пол-аршина в глубину, то тотчас же о всем и возрадуешься".

"В горе счастия ищи!" - поучает Алешу старец Зосима. И Порфирий Петрович поучает Раскольникова:

"Страдание, Родион Романович, великая вещь; вы не глядите на то, что я отолстел, нужды нет, зато знаю; не смейтесь над этим, в страдании есть идея".

Какая же идея?

Мы видим: перестрадав сверх меры, люди только сходят у Достоевского с ума, убивают себя, умирают, захлебываясь проклятиями. Там, где идея эта должна проявиться, Достоевский как раз замолкает. Раскольников на каторге очистился страданием, для него началась новая жизнь, "обновление" и "перерождение", но... Но "это могло составить тему нового рассказа, теперешний же рассказ наш окончен". То же и относительно Подростка.

Но все это не важно. "Идею" страдания не к чему вскрывать, не к чему доказывать. Она для Достоевского несомненнее всех идей, - может быть, единственная вполне несомненная идея. И, покоренные силою его веры в страдание, завороженные мрачным его гением, мы принимаем душою недоказанную идею и без всякого недоумения слушаем такие, например, речи Дмитрия Карамазова:

"Я не убил отца, но мне надо пойти. Принимаю!.." Иван хочет устроить брату побег в Америку, Дмитрий возражает: "А совесть-то? От страдания ведь убежал!" Было указание - отверг указание, был путь очищения - поворотил налево кругом... "От распятия убежал!" В конце концов он соглашается на Америку, - и вот почему: "Если я и убегу в Америку, то меня еще ободряет та мысль, что не на радость убегу, не на счастье, а воистину на другую каторгу, не хуже, может быть, и этой! Не хуже, Алексей, воистину говорю, что не хуже!"

Над этим можно бы только в изумлении развести руками: что его гонит? Преступление, которое надо "искупить" страданием? Но ведь Дмитрий в нем неповинен, не он убил отца. Почему же его ободряет мысль, что он бежит на такую же каторгу, а не на радость и счастье?.. Но не изумляешься. Смотришь кругом на бессильно корчащуюся, немощную и безвольную жизнь, и во всей нелепице этой начинаешь чувствовать какую-то чудовищную необходимость, почти правду, рожденную... Из чего?

В "Записках из мертвого дома" Достоевский рассказывает про одного арестанта. Ни с того, ни с сего он бросился с кирпичом на начальника тюрьмы и за это был засечен насмерть. "Вероятно, - говорит Достоевский, - он был из отчаявшихся, из тех, кого покинула последняя надежда, а так как совершенно без надежды жить невозможно, то он и выдумал себе исход в добровольном, почти искусственном мученичестве".

Когда жизни нет и надеяться не на что, когда душа бессильна на счастье, когда вечный мрак кругом, тогда призрак яркой, полной жизни дается страданием.

"Страдание-то и есть жизнь", - говорит черт Ивану Карамазову. Важно не то, ведет ли к чему страдание, есть ли в нем какая "идея", - важно то, что страдание само по себе только и дает своеобразную жизнь в мире тьмы, ужаса и отчаяния. Все призрачно, все мертво. Прочно и твердо и несомненно одно лишь страдание. Отнять у человека страдание, - чем же он станет жить? В муках бессильно стремящейся воли, в едких переживаниях отчаяния, ужаса и позора, в безумиях страдальческой или мучительской страсти, - так еще возможно жить. Но только так и возможно.

Аглая говорит Настасье Филипповне: "Вы любите один только свой позор и беспрерывную мысль о том, что вы опозорены и что вас оскорбили. Будь у вас меньше позора или не будь его вовсе, вы были бы несчастнее".

Подросток называет сестру свою Лизу "добровольною искательницею мучений". Так можно назвать всех без исключения героев Достоевского. Все они ищут мучений, все рвутся к страданиям. "Страдание-то и есть жизнь". Отнять страдание - исчезнет жизнь, и останется такая пустота, что страшно подумать.

И вот человек гасит в своей душе последние проблески надежды на счастье и уходит в темное подполье жизни. Пусть даже случайный луч не напоминает о мире, где солнце и радость. Не нужен ему этот мир, вечно дразнящий и обманывающий. У человека свое богатство - страдание.

"Законы природы постоянны и более всего всю жизнь меня обижали, - пишет подпольный человек. - Ну-с, вот от этих-то кровавых обид, вот от этих-то насмешек, неизвестно чьих, и начинается, наконец, наслаждение, доходящее иногда до высшего сладострастия... Именно вот в этом холодном, омерзительном полуотчаянии, полувере, в этом сознательном погребении самого себя заживо с горя в подполье, в этой усиленно созданной и все-таки отчасти сомнительной безвыходности своего положения, во всем этом яде неудовлетворенных желаний, вошедших внутрь, и заключается сок того странного наслаждения, о котором я говорил".

Все то, с чем борются и от чего бегут на земле, - для подпольного человека желанно, сладостно и целительно, как морфий для морфиниста.

"Такое горе и утешения не желает, чувством своей неутолимости питается", - говорит Достоевский по поводу одной несчастной бабы-богомолки.

Нелли в "Униженных и оскорбленных" "точно наслаждалась сама своею болью, этим "эгоизмом страдания", если можно так выразиться. Это растравление боли и это наслаждение ею было мне понятно: это - наслаждение многих обиженных и оскорбленных, пригнетенных судьбою".

Существа наземные даже и представить себе не могут, какие сокровища находит подпольный человек, разрабатывая странное свое богатство. Целые россыпи ярких, острых, сладострастных наслаждений открываются в темных глубинах этого богатства.

"В отчаянии-то и бывают самые жгучие наслаждения, - пишет подпольный человек, - особенно, когда уж очень сильно сознаешь безвыходность своего положения".

Герой повести "Игрок" говорит: "Есть, есть наслаждение в последней степени приниженности и ничтожества! Черт знает, может быть, оно есть и в кнуте, когда кнут ложится на спину и рвет в клочки мясо".

17
{"b":"44413","o":1}