"Для Ордынова (повесть "Хозяйка") началась какая-то странная жизнь. Он чувствовал ясно, как бездонная темень разверзается перед ним, и он бросается в нее с воплем тоски и отчаяния. Порой мелькали мгновения невыносимого, уничтожающего счастья, когда жизненность судорожно усиливается во всем составе человеческом, яснеет прошедшее, звучит торжеством настоящий светлый миг, и снится наяву неведомое грядущее; когда чувствуешь, что немощна плоть перед таким гнетом впечатлений, что разрывается вся нить бытия, и когда вместе с тем поздравляешь всю жизнь свою с обновлением и воскресением".
В "Бесах" Кириллов говорит Шатову:
"Да... Постойте, бывают с вами, Шатов, минуты вечной гармонии? Есть секунды, их всего зараз приходит пять или шесть, и вы вдруг чувствуете присутствие вечной гармонии, совершенно достигнутой. Это не земное, я не про то, что оно небесное, а про то, что человек в земном виде не может перенести. Надо перемениться физически или умереть. Это чувство ясное и неоспоримое. Как будто вдруг ощущаете всю природу и вдруг говорите: да, это правда! Это... это не умиление, а только так, радость. Вы не прощаете ничего, потому что прощать уже нечего. Вы не то, что любите, - тут выше любви. Всего страшнее, что так ужасно ясно и такая радость. Если более пяти секунд, то душа не выдержит и должна исчезнуть. Чтобы выдержать десять секунд, надо перемениться физически". То же переживает и князь Мышкин.
"Он задумался о том, что в эпилептическом состоянии его была одна степень почти перед самым припадком, когда вдруг, среди грусти, душевного мрака, давления, мгновениями как бы воспламенялся его мозг и с необыкновенным порывов напрягались разом все жизненные силы его. Ощущение жизни, самосознания почти удесятерялось в эти мгновения, продолжавшиеся, как молния. Ум, сердце озарялись необыкновенным светом; все волнения, все сомнения его, все беспокойства как бы умиротворялись разом, разрешались в какое-то высшее спокойствие, полное ясной, гармонической радости и надежды".
Все существо человека вдруг говорит жизни:
- Да, это правда!
Душа как будто становится совсем другою, она преисполняется неодолимой силы жизни - той силы, через которую единственно познается глубочайшая первооснова жизни.
Но это лишь обман самочувствия. За силу жизни принимаются судорожно обострившиеся, глубоко болезненные процессы души, за вечную гармонию величайшая дисгармония. Ордынов переживает свои ощущения в бреду горячки. Мышкин - неизлечимый эпилептик. Кириллову говорит Шатов: "Берегитесь, Кириллов, я слышал, что именно так падучая начинается!"
Поэтому вполне естественно и понятно, что, почувствовав гармонию мира, сказав жизни: "Да, это правда!" - люди эти приходят не к утверждению жизни, а как раз к обратному - к полнейшему ее отрицанию.
"В эти пять секунд, - говорит Кириллов, - я проживаю жизнь и за них отдам всю мою жизнь, потому что стоит. Я думаю, человек должен перестать родить. К чему дети, к чему развитие, коли цель достигнута?"
То же и с Мышкиным:
"Раздумывая об этом мгновении впоследствии, уже в здоровом состоянии, он часто говорил сам себе: что ведь все эти молнии и проблески высшего самоощущения и самосознания, а стало быть, и "высшего бытия" не что иное, как болезнь; а если так, то это вовсе не высшее бытие, а, напротив, должно быть причислено к самому низшему. Но что же в том, что это болезнь? Если в самый последний сознательный момент перед припадком ему случалось успевать ясно и сознательно сказать себе: "Да, за этот момент можно отдать всю жизнь!" - то, конечно, этот момент сам по себе и стоил всей жизни. Впрочем, за диалектическую часть своего вывода он не стоял: отупение, душевный мрак, идиотизм стояли перед ним ярким последствием этих "высочайших минут".
Во время минут этих Мышкину становится понятно необычайное слово о том, что "времени больше не будет". То же самое говорит и Кириллов: "Времени больше не будет, потому что не надо. Время не предмет, а идея. Погаснет в уме".
Если бы жизнь кругом они, действительно, почувствовали, как правду, то, как правду же, они почувствовали бы и самое время. Отрицанием же времени, признанием ненужности его они только еще ярче подчеркивают свою полную неспособность к жизни и к ее правде.
"Высочайшая минута" проходит. Возвращается ненавистное время призрачная, но неотрывно-цепкая форма нашего сознания. Вечность превращается в жалкие пять секунд, высшая гармония жизни исчезает, мир снова темнеет и разваливается на хаотические, разъединенные частички. Наступает другая вечность - холодная и унылая "вечность на аршине пространства". И угрюмое время сосредоточенно отмеривает секунды, часы, дни и годы этой летаргической вечности.
"Да, невесело вы проводите ваши ночи за чаем!" - говорит Кириллову лицо, ведущее рассказ в "Бесах". И по-прежнему терзается в отъединении своем от живого мира князь Мышкин, "всему чужой и выкидыш".
ХIII
ТАРАНТУЛ
Самоубийца в "Приговоре" пишет:
"Как бы разумно, праведно и свято ни устроилось на земле человечество, - все это приравняется завтра к нулю. И хоть это почему-то там и необходимо, по каким-то там всесильным, вечным и мертвым законам природы, но поверьте, что в этой мысли заключается какое-то глубочайшее неуважение к человечеству, глубоко мне оскорбительное и тем более невыносимое, что тут нет никого виноватого... Невольно приходит в голову одна чрезвычайно забавная, но невыносимо-грустная мысль: "ну, что, если человек был пущен на землю в виде какой-то наглой пробы, чтоб только посмотреть: уживется ли подобное существо на земле или нет?"
Страшный вопрос этот все время шевелится в душе Достоевского. Великий Инквизитор смотрит на людей, как на "недоделанные, пробные существа, созданные в насмешку". Герой "Подполья" пишет: "Неужели же я для того только и устроен, чтобы дойти до заключения, что все мое устройство одно надувание?.. Тут подмен, подтасовка, шулерство, тут просто бурда, неизвестно что и неизвестно кто. Но у вас все-таки болит, и чем больше вам неизвестно, тем больше болит".
"Кто же это так смеется над человеком, Иван?" - спрашивает сына Федор Павлович Карамазов.
Над человеком стоит "темная, наглая и бессмысленно-вечная сила". Человек глубоко унижен ею. "Смешному человеку" снится, что он убивает себя и воскресает после смерти. "А, стало быть, есть и за гробом жизнь! И если надо быть снова и жить опять по чьей-то неустранимой воле, то не хочу, чтоб меня победили и унизили!"
"Природа, - пишет Ипполит в своей исповеди, - мерещится в в виде какого-то огромного, неумолимого и немого зверя или, вернее, в виде какой-нибудь громадной машины новейшего устройства... Мне как будто казалось временами, что я вижу, в какой-то странной и невозможной форме, эту бесконечную силу, это глухое, темное и немое существо. Я помню, что кто-то будто бы повел меня за руку, со свечкой в руках, показал мне какого-то огромного и отвратительного тарантула и стал уверять меня, что это - то самое темное, глухое всесильное существо, и смеялся над моим негодованием... Нельзя оставаться в жизни, которая принимает такие странные, обижающие меня формы. Это привидение меня унизило. Я не в силах подчиняться темной силе, принимающей вид тарантула".
Подчиняться ей нет сил. Поднимается в душе бурная злоба, хочется винить и проклинать ее, эту темную силу. Но и винить бессмысленно, потому что сила эта безлична, безвольна и мертва.
"Положение мое тем более невыносимо, что тут нет никого виноватого", пишет самоубийца в "Приговоре". Герой подполья видит для себя лишь один выход, - "молча и бессильно скрежеща зубами, сладострастно замереть в инерции, мечтая о том, что даже и злиться, выходит, тебе не на кого, что предмета не находится".