Проработал так с месяц. Стал чувствовать, что с каждым днем теряю силы. Кормежка была, как везде, скуднейшая: утром в бараке – суррогатное кофе, сто граммов хлеба, двадцать маргарина. Обед привозили на кукушке в карьер – сто хлеба и баланда из полупрелой картошки со свекольными листьями, чуть плавает пшена. В баланде песок, особенно со дна. Вечером – хлеб, похлебка, немного макарон. Хлеба за день – триста граммов, пополам с опилками. Все в кишках спекается в древесную массу. Сходить по нужде – мучение. На шахте кормили так же, но работа была легче.
Думаю, надо бежать. Иначе – все! Стал обдумывать побег.
8
Тем временем, я подружился с лагерным врачом. Его звали Володя Сазонов. Он был москвич. Я единственный в лагере играл в шахматы. Володя вечерами приходил ко мне в барак играть. Как-то сидим мы с ним, играем, а он говорит: «Отсюда никто не уходил, никуда не брали, никто не убежал».
Володя заведовал лагерной санчастью. В санчасти лечили, при температуре освобождали от работы, но питание оставалось лагерным. Кроме русских пленных, на заводе работали расконвоированные заключенные – итальянцы, французы, голландцы. Те получали продовольственные посылки от Международного Красного креста. Мы не получали ничего. За неделю в санчасти умирали один-два человека. Мертвецов заворачивали в красно-коричневую плотную бумагу и уносили в этом пакете. Контингент лагеря пополняли штрафниками – вроде меня.
Как и везде, внутреннее самоуправление было из пленных: переводчик, шесть полицейских, врач, два медбрата, повара. Обслуга делила хлеб и пищу, поэтому питалась получше, хотя тоже не жирно. Володя меня даже немного подкармливал.
В Литмате мы жили в стандартных бараках с отсеками купейного типа. С двух концов барака чугунные печи. Угля не жалели, топили круглые сутки. Все таки Рур. Я спал в одном купе с Иваном, родом из Рязанской области. Жалко, забыл его фамилию. Он был старше меня, года с восемнадцатого, типичный деревенский парень, белесый, веснушчатый.
Я все присматривал товарища для побега: одному бежать очень тяжело. Вижу, Иван – парень, хоть и малограмотный, но просоветский. Говорю ему:
– Сдохнем здесь, надо бежать.
– Как же, сбежишь…
– Люди из тюрем бегут, а тут нас водят по улице. Да хоть из под винтовки!
А потом у меня созрел другой вариант побега. Когда машинист кончал сцепливать вагонетки в составчик, то Вилли уходил в свою будку. Поглядывал изредка в окошко. Бдительности он не проявлял никакой – ставит только свои палочки. Машинист уходит к кукушке, Вилли скрывается в будке – в этот момент можно влезть, согнувшись, между вагонетками и выехать к заводу. А там – открытая территория, рядом гора, на ней лес…
Рассказал об этом плане Ивану. Говорю:
– Ставим жизнь на карту. Боишься – бегу один.
– Нет, – отвечает, – бегу.
– Но чтобы ни одна собака не знала – иначе выдадут.
Иван решительностью походил на Андрея Клименко. Без Андрея я бы погиб. До него я был маменькин сынок: только учился да хлеб отцовский жрал. Он меня и спас, и смелости научил.
Мы с Иваном стали готовить побег. Поменялись местами и номерами так, чтобы наши ветки были рядом. Это зависело от Вилли, и он разрешил.
Выбрали удачный момент, прицепились между вагонетками и выехали через тоннель к заводу. Соскочили, вышли в город. Ходят штатские немцы – им до нас никак.
Стали пересекать шоссе к горе, а на куче породы около завода стоит итальянец, заключенный, в полосатой, серо-оранжевой одежде. Как он заорет: «Рус! Рус!» Мы перебежали шоссе в тополя, обернулись, смотрим: за нами бегут трое штатских немцев. Сначала двое схватили Ивана, а потом один догнал меня. У меня не было сил, я задохнулся и остановился сам.
Привели в лагерь. Не били. Пришли переводчик и комендант. Сказали нам, что будем сидеть две недели в карцере.
Карцером служила отдельная, под замком, комнатушка в нашем бараке. Из нее даже было слышно, как ребята разговаривают. Кто сидел в карцере, работал, как все, но не получал ужина, то-есть паек урезался чуть не в половину.
От этого я стал сильно слабеть физически. Десять вагонеток к обеду нагружаю с трудом, а к вечеру – как выжатая мочалка.
Утром ведут на работу – солнце восходит, ранняя весна. Думаешь: «Добраться бы до первого клочка родной земли – и там умереть. А тут – помрешь, завернут в красную бумагу – никто и не узнает».
Прожив и трудно, и счастливо еще долгих пятьдесят пять лет, Виктор умер 6-го мая 1998 года.
Тридцатого апреля мы с моей женой Музой привезли ему в Тверь сигнальный экземпляр этой книги. Виктор лежал, непостижимо бестелесный, как высохший скелет птицы. Я прочитал ему несколько страниц. Он остро вслушивался, повторяя про себя:
– Хорошо,… хорошо,… правильно…
Уточнил несколько деталей. Шептал:
– Хорошо, что приехали… Успели проститься…
Я говорил ненужные слова:
– Мы с тобой еще, Виктор,…
Он отвечал мне с интонациями педагога, претерпевающего безнадежную тупость, ученика:
– Игорь, ты не понимаешь… Я выхаркиваю остатки легких… Выплюну все – и умру…
Умиротворенно просветлел, когда его любимый внук Мишка показывал нам, как хорошо он читает.
Устал… Отдалился… Прощаясь, я пожал его руку. Вместо жесткого – как доской защемило – Викторова жима едва ощутил его родной отклик…
Хоронили Виктора как он сам выбрал. В Сельце, под Старицей, на берегу Волги. Рядом с женой Азой Петровной. Тоже учительницей. Бесконечно снисходительной, иронично всепрощающей.
Собрались родичи, пришла вся деревня.
Шумел весенний ветер в кладбищенских соснах. Искрилась и плавилась Волга. Громоздился вдали обрыв ее противоположного коренного берега. Шуршал янтарный песок, стекая струйками в могилу. Доносились беспечальные клики Викторовых внуков, Мишки и Олега, убежавших к Волге.
Когда открыли для прощанья крышку гроба, голова Виктора лежала на подушке повернутой в свой ястребиный профиль.
– Пусть смотрит на Волгу. Он сам так хотел, – сказал Владик Сумбатович Нерсесянц, Викторов зять, член Российской Академии по отделению государства и права.
Так его и похоронили.
За сим вернемся к Виктору, в его год 1944-й.
Приходит как-то к нам в карцер врач Володя, с переводчиком.
– Что, попался?
– Попался…
– Худо ваше дело, – и чуть смигнул глазом.
На другой день приходит он один, говорит:
– Для вас единственная возможность выбраться – покалечиться. Тогда я, быть может, смогу убедить коменданта перевести вас из этого лагеря.
Говорю Ивану:
– Надо калечиться.
– Нет, – отвечает, – У меня духу не хватает.
Я решил сунуть руку под вагонетку. Стал брать на работу полотенце, чтобы забинтоваться.
На собственном опыте я тут познал, что, когда слабеет тело, – слабеет и дух. С утра готов пихнуть пальцы под колеса, но тогда до конца работы изойдешь кровью. Надо давить последней вагонеткой. А к вечеру ослабел – и не можешь решиться.
День идет за днем. Совсем ослаб. «Гамму» поднять не могу. Десять вагонеток стал нагружать только к четырем часам. А пока не выполнишь норму, Вилли не нальет баланды.
И вот однажды стою без сил, упершись лбом в вагонетку. Вдруг меня бьют сапогом в зад.
Это был немец-инженер, который следил за работами и появлялся на карьерах раза по три в день. Низенький, плотный, в крагах и кожаной куртке, сбоку пистолет. Он – мне: «Комм!» Это было в час-полвторого. Махнул: «В тоннель». Иду тоннелем, в голове плавают мысли: «Сейчас пристрелит в затылок, кинет в вагонетку…»
Впереди появился просвет: «Теперь не застрелит…» Вышли из тоннеля. Немец командует: «Направо». По тропинке взошли на холм, в который углублялся наш карьер. Впервые увидел все сверху. Внизу, на стометровой глубине, работают ребята, поглядывают на меня. Сильный ветер с мокрым снегом.