Литмир - Электронная Библиотека
A
A

пропаганду, тем больше будет экономически и технически

разлагаться страна, тем больше мы будем возвращаться к

экономике курной крестьянской избы.

Однажды, находясь в столовой, жена моя случайно увидела довольно любопытную сцену. В этот день вечером в театре на Большой Никитской улице Плеханов должен был читать лекцию. Если не считать речи на Государственном Совещании, это было его первое публичное выступление в Москве. Он готовился к нему не только в смысле содержания, но, если можно так выразиться, и с внешней стороны. Он надел жакет и тщательно репетировал все жесты, которые будут сопровождать его лекцию. Плеханов стоял перед большим зеркалом, и моя жена, случайно зайдя в столовую, видела, как он то разводил руками, то подымал одну руку, то прихлопывал ногой и т.д. Словом, это был полный арсенал ораторской жестикуляции, обычно сопровождавшей речи Плеханова. Всю эту заранее отрепетированную жестикуляцию, всегда производившую на меня впечатление неестественности, вымученной искусственности, можно было видеть во время его речи в Никитском театре. Публики было много, появление Плеханова она встретила дружными аплодисментами, но речь Плеханова сс разочаровала. Она действительно была слабой, и актерское разведение рук публике, видимо, не нравилось. Обычно в речах Плеханова бывало несколько остроумных ударных мест. На сей раз для оживления речи он хотел воспользоваться следующим приемом:

-- Говорят, что я, Плеханов, 40 лет и даже больше всегда

сражавшийся за интересы пролетариата, этим интересам

ныне изменил. Пауза. Говорят, что я теперь пишу то, что

находится в противоречии с тем, что писал. Длинная пауза и

снова повторение сказанного. Признаюсь, да, милостивые

государыни и милостивые государи, я признаюсь, я должен

признаться, что...

После такого введения -- несколько раз повторяемого "признаюсь" аудитория должна была логически ожидать, что Плеханов "признается" в какой-то измене пролетариату. Неожиданно для публики Плеханов, меняя тон, вдруг бросил:

-- Признаюсь, что я, Плеханов, никогда интересам про

летариата не изменял. Люди, утверждающие это, принадле

жат к той категории, которую один наш русский писатель

назвал от рождения "недоношенными".

Первый раз такой прием, бьющий на неожиданность, вызвал гром аплодисментов, повторенный несколько раз, он уже потерял свой эффект и перестал действовать; несмотря на то что члены группы "Единство"в зале усердно хлопали в ладоши -- большая часть публики за ними не шла. В качестве "почетных гостей" я и Вал. Николаевна сидели на эстраде, недалеко от Плеханова, рядом с Верой Ивановной Засулич. Поклонница до самой смерти "Жоржа" (Плеханова) видимо не хотела признать, что речь его не имеет успеха, к которому Плеханов привык в его выступлениях в Женеве и вообще в эмиграции.

-- Не правда ли, -- сказала она, обращаясь ко мне, -

несмотря на годы, Плеханов все тот же?

Именно этого-то я не видел, и поэтому ответил уклончивой фразой. Засулич была этим огорчена.

-- Вам не особенно нравится речь Плеханова, вы по

отношению к нам, старикам, жестоки.

Говоря о Засулич, хочу описать следующее маленькое происшествие. Во время пребывания у нас Плеханова я его фотографировал во всех видах. Он охотно на это шел и принимал всякие "авантажные" позы. Засулич, приехавшая из Петербурга в Москву на Государственное совещание и в это время часто приходившая к нам, решительно не позволила ее фотографировать. Мне очень хотелось иметь ее карточку, и я сказал:

-- Вера Ивановна, становлюсь перед вами на колени и не

встану, пока вы мне не дадите вас снять.

В то время, когда я на все лады се упрашивал, подошел Плеханов.

-- Вера Ивановна вам не позволяет сс сфотографиро

вать? Ну, я вам объясню, почему. В молодости, например,

когда Вера Ивановна стреляла в Трепова, она была очень

красива. Нужно думать, что это счастливое обстоятельство

сыграло какую-то роль и в сс оправдании на суде. В глазах

потомства она желает остаться такой же красивой, как в то

время, когда за нею ухаживали Нечаев, Клеменц, а потом весьма многие иные. Поэтому фотографировать ее, когда она стала старой, она не позволяет.

Не знаю, какие отношения были у него и Засулич в то отдаленное время, когда она была очень красивой. Возможно, что говоря о "многих иных", Плеханов хотел намекнуть, что он был также в числе ее "ухаживателей". Знаю только, что Засулич вспыхнула и рассердилась:

-- Вы чепуху несете! А чтобы доказать, что я не думаю о

сохранении в памяти потомства того вида, какой я имела в

1877 г., я позволяю Валентинову с меня, седой и морщинис

той старухи, сделать столько снимков, сколько он захочет.

После этого я и заснял Засулич. Вышла она на моих снимках чудесно. Жалею, что их теперь не имею. Ведь это действительно были снимки-уникумы. До этого времени она категорически отказывала всем желающим ее сфотографировать, а после этого без малейшего возражения позволила ее фотографировать и отдельно, и в группе, и вместе с Плехановым, когда через несколько дней мы все, по просьбе Плеханова, поехали на Воробьевы Горы (туда, где юный Герцен и Огарев давали свою клятву). О поездке на Воробьевы Горы с Плехановым и Засулич я говорил в статье в "Новом журнале" в 1948 г., повторяться поэтому не буду. Остановлюсь только вот на каком эпизоде.

Чтобы добраться от нашего дома до Воробьевых Гор, нужно было проехать через всю Москву. По просьбе Плеханова наш приятель, артист Райский, правивший автомобилем, ехал медленно. Это давало возможность Плеханову внешне знакомиться с Москвой, он ее не знал. Москва не очень ему понравилась.

-- Ваша "белокаменная" на самом деле грязнокаменная

и неказистая. Европы в ней мало. Вот мы едем и я все ожи

даю, что откуда-нибудь из переулка появится бородатый

Хомяков, в мурмолке Аксаков или какой-нибудь тип Остров

ского. Это к ней идет.

Когда мы проезжали по Страстной площади с памятником Пушкина, около него стояли толпы солдат, слушали какого-то оратора и лущили семечки.

-- Вот картина, -- воскликнул Плеханов, -- от которой во

время войны следует с омерзением отвернуться.

В то время я хорошо знал "старую Москву", особенно здания конца XVIII столетия и начала XIX, появившиеся в ней после уничтожившего почти весь город пожара 1812 г. Постоянно был "гидом" у всех наших гостей, впервые знакомившихся с Москвой. Всю дорогу я был гидом и для Плеханова. Мы ехали на Воробьевы горы большой компанией на нескольких автомобилях. В машине, которой правил Райский, сзади сидел Плеханов и рядом с ним я. Напротив нас два "товарища" из группы "Единство": один из них Абрамов, фамилию другого забыл. Когда мы приближались к Нескучному Саду, (ныне "Парк отдыха и культуры") Абрамов ни с того ни с сего затеял разговор о присущих мне "ересях", в частности указал, что считает вредной мою склонность заменять диалектический материализм эмпириокритицизмом Авенариуса и Маха. В присутствии Плеханова, против которого именно по этому вопросу я полемизировал и книге "Филисофские построения марксизма" (1908) я считал такой разговор совершенно неуместным. Напоминанием об этой полемике омрачать хорошее настроение Плеханова совсем не хотел. Желая заставить Абрамова замолчать, я толкал его ногой, делал ему разные знаки, Абрамов -- человек весьма дубоватый -- этого не понимал. Плеханов о моих ересях тоже явно не хотел говорить и сурово смотрел на Абрамова. Перебивая его, он обратился ко мне: "Что такое эти два величественных и видимо старинных здания, мимо которых мы проезжаем?" Я ответил, что это две больницы. Одну из них в конце XVIII века построил наш знаменитый архитектор Казаков, а другую позднее, около 1830 г., воздвиг знаменитый архитектор Бове, построивший Большой театр, после пожара в 1853 г. заново отстроенный архитектором Кавосом. К величайшей досаде Плеханова и меня Абрамов, не понимавший, что разговор о моих ересях нужно прекратить, продолжал что-то говорить об этом. Тогда Плеханов, обрывая его, бросил ему следующую фразу:

48
{"b":"44024","o":1}