Литмир - Электронная Библиотека

Есть ли смысл в беседах с отражением на дне чёрной кофейной кружки?

Ее зеленое пламя

– Шихерлис, люби его – и будешь счастлива! – и губы, прервав причудливый танец, споткнулись о хрупкую кромку бокала. Зоя любит янтарный, лучистый дурман: дурман молдавских настоек, слитый с солнечным, блещущим безуминкой взглядом Владова – и Зоя впивает по капле мечту: забыться бы в сладкой бессоннице, пропасть бы в пропасть, в его странные, чёрным шёлком трепещущие зрачки, и падать бы глубже, в уютную бездну, где вкрадчивый голос:

– Совсем рехнулась, подруга дорогая? Кому ты шихерлис желаешь?

Зоя и не сразу сообразила, что бы ответить, так только – на всякий случай – выпалила: «Вечно ты, Линка, всё опошлишь!». Одними глазами смеющийся Владов взялся, как джентльмен, разъяснить ситуацию.

Никаких пошлостей, что вы! Напротив, романтика и благородство – без декадентских, впрочем, вымороков. Так что оказалось-то? Шихерлис – её, кстати, как и хозяйку этой импровизированной вечеринки, зовут Шэрлин, или нет? Неважно, пусть хозяйка лелеет крохотную гордость – это персонаж фильма, да, драматический женский образ, а вы что думали? Муж её, естественно, тоже Шихерлис, даже не то чтобы естественно, а вполне законно, то есть искусственно – «Ну не надо, Владов, не надо ёрничать, пожалуйста!». Тихие просьбы всегда умиротворяли Владова и спелёнывали его, как младенца. Он начинал даже как-то по-детски сиять – словно алмаз, впустивший в себя лучик света. Оттого-то, наверное, его и любили ценительницы драгоценных диковинок. Простое искусство быть драгоценным… Впрочем, только Владов знал, чего стоит такая огранка.

Втайне от всех он считал себя ювелиром в том, что касалось сердечных привязанностей. Все своё носил в себе, все свои инструменты – проницательность, вежливость, умение взорваться вовремя потоком острот и лавиной шалостей, и самую малую толику утончённой жестокости – чтобы изредка якобы невзначай оскорбиться, стать холодным величественным обсидианом, отвергающим колкости и капризы тех, кто любит украшать свою жизнь нечаянными связями и преднамеренными изменами.

Да, он считал себя ювелиром в этом деле, и с терпеливым упрямством выискивал, чем зажечь огонёк в изумрудных глазах Зои. Какие-то вздорные книги, чьи-то напыщенные стихи, кем-то неспетые песни – всё проскальзывало мимо её сердца, всё было неправдой, неправильным, не становилось оправой для этого самородка, этой избалованной ласками златовласки. Сколько это длилось? Сто тридцать пять дней, кажется, и Владов уже начал робеть, ведь из задуманного рисунка затаённых улыбок, многообещающих намёков и приглушённых нежностью жестов – из всего этого рисунка ни одна чёрточка не послужила основанием узора, о котором мечталось в бессонные полнолуния.

Да, он уже начал отчаиваться и сомневаться в своём мастерстве, как однажды… Фильм. Просто кинофильм. Просто десятки километров киноплёнки. Просто призрачный мир дьявольски коварных и ангелично мудрых. Там, само собой, стреляли, гнались, добивали раненых и возвращали с того света полумёртвых —

а хрупкая, белоснежная Шэрлин Шихерлис всё ждала домой с перестрелки своего шалопая Криса, крошившего людей в костяную крошку за пару сотен тысяч долларов.

И пьяный Крис целовал в казино чьи-то изящные ступни.

И, очнувшись, шептал: «Для меня солнце встаёт и заходит лишь с Ней!».

И Шэрлин, белоснежный цветок, путалась в чьих-то руках, в извивах хмельного забытья.

И как бред жестокого похмелья: упёршийся в спину ствол, и жёсткая речь: «Просто укажи на Него, когда Он придёт».

Тогда-то Владов, греясь в лучиках внезапного озарения, улыбнулся: «Она отпустит его. Лишь бы с ним ничего не случилось – до самой смерти». Зоя вздрогнула: «Как? Как ты мог догадаться? Откуда ты знаешь меня?».

И что-то сокровенное уже лучилось, какой-то крохотный пылающий секрет, обжигающий сердце – в крови, в тёплых волнах внизу живота, в искорках на кончиках пальцев,

и Крис, израненный, добравшись до родного окна, вливал улыбку в губы Шэрлин, она? А что – она? «Это был не Крис». И ушёл от засады, чтобы уже не вернуться к смерти, канул в восходы и закаты,

а Зоя уже не скрывала зелёное пламя – вспышку зрачка – изумрудный взрыв: «Владов, сегодня я твоя Шихерлис!». А Владов, ещё не веря, вздрагивая под искорками прикосновений, восхищённо выдохнул:

– Знаешь, мне цыганка нагадала, что умру на пике страсти.

– Умрёшь?

– Умру.

– Умри.

И, прежде чем во все её лунные впадинки хлынул солнечный ток, Зоя прошептала: «Пусть горит огнём твоя Шихерлис!».

Тихий танец

Владов – и упрёки? Этого Зоя не могла представить. Какие к дьяволу упрёки, когда Его Бархатейшее Светлейшество изволит танцевать? Он так и выпевал: «Мне станцевалось». Или: «Мне влюбилось». Зоя притворно сердилась: «Как это так? А я? Я – ни при чём?». Владов, хмурый ребёнок, расцветал. Как не расцвести самому, если видишь, как раскрываются лилии?

Зоя раскрывалась, и оказывалось, что в кувшинке её души мирно уживались золотистые светлячки мечтаний и вороны похороненных надежд, неуловимо воздушные ласточки радости и пламенистые драконы гнева. Да, и драконы гнева, и не только мирно уживались, но и устраивали временами завораживающий танец. Вы видели, как танцуют птицы души? Неужели нет? Смотрите – … Не видите? Жаль. Владов – видел. Видел скользящие тени затаённых обид; видел всплески восторгов и кружение причудливых прихотей; видел всё, почти всё. Иногда он мечтал стать призраком и следовать за ней по шумным улицам и малолюдным переулкам, чтобы вглядываться в лица встречных: кому улыбнулась? чему удивилась? что ещё осталось скрытым в бутончике сердца, в сокровищнице Королевы Лилий? Да, мечтал стать призраком, вездесущим дыханием – чтобы согреть навсегда её вечно зябнущие пальчики…

В одно ветреное, хмельное воскресенье он увидел, как сны запутались в её волосах. Владов попытался её окликнуть, но Зоя уже блуждала в призрачном храме сокровенных желаний, и сквозь её улыбку лучилось счастье восхищённого ребёнка. А он не мог уснуть, он всё ещё вспоминал, как лепестками роз срывались поцелуи, и вдруг осмелел, решился, и начал совершать то запретное, что… Что же он делал? Он и сам не смог бы ясно ответить. Да, Владов не смог бы достоверно объяснить, как он проникал в чужие сны. Не мог, не получалось, не находилось подходящих слов – и, естественно, никто не верил в его власть над снами любимых.

Что самое обидное – после невнятных владовских рассказов о колдовстве его начинали считать тихим сумасшедшим. Страшнее же всего были мысли о том, что и Зоя видит в нём лишь наивного мечтателя, нарциссичного декадента. А ведь всё получалось у него вправду, и вправду просто – сначала возникало лёгкое покалывание в кончиках пальцев, потом сгустки света срывались каплями, и вот он уже вскрывал лучами обитель сновидений, там —… Владов знал, что женщина – озеро, дна которого не достигнет сияние самой яркой звезды.

И в этот раз, в это воскресенье, как обычно, он начал певуче, гортанно выкликать повеления танцующим теням её души, но слов не было, звуков – не было. Мелодия – была. Мелодия, тяжёлая, как сгусток крови, исцеляющая, как поцелуй, волнующая, как вызов на поединок, – мелодия касаний: чуть дерзких, чуть властных, обращающих непокорную орлицу в притихшую горлицу, – лучащаяся мелодия движений, высветляющая укромные тайники души. Владов выпевался всем сердцем, словно повторялся во времени, заново переживал прожитое – расцветающее утро, тропинку вдоль обрыва, вдоль Тайного пруда, к тихой заводи, где озёрная просинь словно густела, скрывая от жадно-любопытных глаз беззащитный стебель последней водяной лилии, уже увядающей. Над зыбким покровом опавшей листвы, под навесом бесплотных, безлиственных ветвей ивняка она покачивалась – суматошно, беспорядочно, – и горделивую белизну лепестков жадно сцеловывал пронзительно воющий ветер.

4
{"b":"431191","o":1}