Здесь Петроний замолчал, расхаживая по библиотеке.
– Говорят, – прибавил он, – что сатиры не хуже самого Пана умеют заставить «ум трепетать от страха», по выражению нашего Горация. Не знаю, искал ли хитрый божок лишь случая ускользнуть из тяжелой руки полководца или хотел напоследок внушить ему, чтоб тот не дерзал знать больше своей меры и лучше занимался тем, что ему пристало.
– Зевесовы кости всегда хорошо ложатся, – отвечал я пословицею.
Тут пришли объявить нам, что ужин готов.
В защиту Тимофея
Тимофей, сын Конона, афинский полководец, отцовскую славу умноживший своими доблестями, так плохо сносил нападки противников, приписывавших его победы одному счастью, что однажды, вернувшись из успешного похода, обратился к народу со словами: «А в этот поход, о мужи афинские, счастье не вмешивалось». Божество, говорят, отомстило ему за это: более не совершив ничего славного, Тимофей в старости был обвинен в измене, и народ, непостоянный от подозрительности, приговорил его к штрафу и вынудил удалиться в изгнание на Халкиду, где тот и скончался.
Часто думают, что тщеславие – лишь другое название для скудоумия: в самом деле, не оно ли заставляет человека презреть насущные дела и гоняться за пустяками, обрекая его на посмеяние и подвергая прямым опасностям? Но будь это так, от человека, наделенного таким изъяном, в важных занятиях нельзя было бы ждать большего, чем от последнего глупца, а между тем мы знаем, что люди тщеславные не лишены ни проницательности, ни умения жить в свете и что Тимофей заслужил свою славу не только неутомимой предприимчивостью, но и искушенностью в военных и гражданских делах: fuit enim disertus, impiger, laboriosus, rei militaris peritus neque minus civitatis regendae1. Можно ли думать, что этот порок есть некая запинка ума, вообще быстрого и точного, что-то вроде заколдованного места на дороге, где ломаются телеги и валятся лошади? Ведь мы видим, что тщеславие, жалкое и смехотворное, стоит в окружении столь многих вещей, ценимых общим мнением, – слава, почет, уважение к себе, неизменно хранимое достоинство – а вместе с тем обладает для нас обаянием не меньшим, чем каждая из этих важных вещей, меж которыми оно затесалось. В наших краях рассказывают на этот счет одну притчу, которая скажет всё, что я думаю, куда складней, чем мог бы сказать я сам.
Один крестьянский сын, прозывавшийся Длинным Жаном, за некие провинности попал в тюрьму по распоряжению епископа Орлеанского, где и пребывал на хлебе и воде, пока не почувствовал, что эта епитимья сделалась для него несносною, и не принялся оглашать тюремные своды жалобами на свою участь. Тут является перед ним некий человек, вошедший запертой дверью, и в темноте глаза его пылают, как угли; роста он выше человеческого, и вид его внушает трепет:
sublime caput maestissima nubes
asperat et dirae riget inclementia formae
2,
хотя ужасные свои черты он, как мог, смягчил и прикрыл, ибо пришел сюда не пугать, а действовать вкрадчивостью. Дьявол (а это был он) спрашивает Жана, что он делает здесь и чего дожидается, на что малый отвечает, что, поскольку его поймали за воровством, то, скорее всего, вздернут на виселице, когда пройдут праздники. Тогда дьявол, от всего сердца возмущенный, принимается укорять Жана, что он предается постыдным сетованиям, которые не облегчают его страданий, вместо того чтобы возложить свои заботы на того, кто сумеет с ними сладить, – а тот, навострив уши, спрашивает, к чему это клонит прекрасный господин.
– Отдай мне свою душу, – говорит дьявол, – и я тотчас выведу тебя отсюда на белый свет и впредь не оставлю своим попечением, когда бы оно тебе ни понадобилось.
Жан мигом согласился, считая, что схватил свое счастье за хвост, удалившись от большего зла и придя к меньшему, и дьявол тотчас раскрыл перед ним все затворы и прямо из тюрьмы повел в амбар к одному богатому мужику, откуда Жан вынес все, что можно, без всяких препятствий. С этого дня его жизнь пошла лучше некуда, ибо всякий раз, когда ему приходило на мысль украсть что-нибудь, дьявол был к его услугам, стоило лишь обратить к нему мольбу о помощи:
da mihi fallere, da iusto sanctoque videri,
noctem peccatis et fraudibus obice nubem
3.
Своим благоденствием Жан мог бы наслаждаться долгое время, если бы прилагал усилия быть осторожным; но поскольку в проделках своих он не знал удержу, а непрестанные удачи довели его до безрассудства —
ni mirum quia non cognovit quae sit habendi
finis et omnino quoad crescat vera voluptas
4 —
то наконец его и накрыли, как птичку, завязшую в смоле, в одной конюшне, где он выбирал себе хомут, в то время как дьявол, видимо, загляделся на кого-то другого из подопечных; а поскольку Жан и прежде был славен ревностью о добре своего ближнего, то судья ему
caelumque videre
iussit et erectos ad sidera tollere vultus
5,
сиречь отправил его в петлю, наказав палачу совершить всё немедля. И вот Жан, стоя под виселицей, обращает жалостную мольбу к дьяволу, до которого пришла ему крайняя нужда, и наконец замечает своего приятеля замешавшимся среди толпы, собравшейся посмотреть на казнь: тот велит Жану быть храбрецом и дать себя вздернуть, а там он, дьявол, подставит ему плечи. Тут Жан ободрился и постарался, чтобы все было честь по чести: когда палач вывесил его, как рубаху на ветер, он поклонился публике и показал ей язык, как это заведено, и утих не сразу, но поболтал ногами, чтобы люди не думали, что зря приходили. Земляки его постояли немного и разошлись, и Жан с дьяволом остались вдвоем. И вот стоят они; на дворе с утра ударил мороз, а им даже переминаться с ноги на ногу нельзя. Дьявол, которому эта шутка давно прискучила и который считал, что сейчас самое время забрать Жана согласно договору и вернуться к себе домой, в тепло, спрашивает его, косясь через плечо:
– Скажи, куманек, что ты там видишь? Поведай мне в подробностях, ничего не упуская, – ведь вид у тебя там отменный, я полагаю.
В самом деле, с высоты Жан видел всю свою деревню, так ясно, как никогда прежде, и много всякого в ее окрестностях. Смотрит он, а из его дома выносят добро, а тот мужик, в чьей конюшне Жан был пойман, суетится и вопит больше всех, указывая на вещи, что ему принадлежали; и тут видит Жан, что выносят седло, купленное им на честные деньги, и мужик, схватив его в охапку, клянется всеми святыми, что и это его. Стало Жану так досадно – ведь седло было совсем новое и хорошей кожи – что он хотел, набрав побольше воздуха, обличить своего противника, да вовремя удержался: как ни жалко потерянного, а, когда шея в петле, новой тяжбы не заводят.
– Ничего, – отвечает он дьяволу.
Постояли они так еще немного; морозец прижимает, у обоих ноги мерзнут. Дьявол снова спрашивает:
– Ну а теперь что видишь? Расскажи мне, чтобы время шло веселее.
Жан смотрит и видит девицу, за которой он, пока счастье ему улыбалось, ухаживал; теперь эта девица стоит за сараем, где отишие от ветра, и соседский парень шепчет ей что-то на ухо и лезет рукой за пазуху, а она и не противится. Жан дернулся было, да так что ноги едва не соскользнули. Отдышался и:
– Ничего, – говорит опять.
Постояли еще таким манером. Дьявол в третий раз принимается:
– А теперь что?
Жан смотрит, а по деревне идут две старухи, только что глядевшие, как его вешали, и судачат о нем, каков он был при жизни и сколько всякого беспутства учинил: и вот слышит Жан, что-де куда ему до Жака-пономаря: тот и в плутнях был не в пример находчивее, и лицом пригож, и в петле выплясывал уж так затейливо. Тут сердце в нем загорелось, и он как закричит: