Литмир - Электронная Библиотека

Внутри городка сделали только главное. Срубили баньку, потом небольшой амбарец, а жилую клеть справили совсем наскоро. Поставили избенку на пнях, затолкали под нижний венец бобыли, стены наспех проткнули мхом, пол настлали из колотых, груботесаных полубревен, и таких же, только полегче да выдолбленных, накидали на односкатную крышу. Не текла – и то хорошо. А что ветер гулял и снег задувал – затем ведь и торопились. Лето короткое, а дел много.

Одну из лодей в конце лета отправили вниз, к Камням, поднять вверх хлебный припас и соль да железо с походной кузней, да всякий мелкий товарец для чуди. Вторая, как и условились, с первыми же дождями понеслась вверх. Своеземец себе отбирал только самых крепких двужильных людей, оттягивая от Устюжанина плотников.

Первее всех, громогласнее всех, собирался в поход Игнашка Баюн, только вдруг, накануне уже отплытия, ни с того, ни сего вдруг закашлялся, ухватился за грудь, заморгал глазенками да и слег. Сказал, что помирать будет. Всю ту ночь в головах у Игнашки просидели Своеземец да Устюжанин, а наутро Своеземец отплыл. С того дня-то и начал Игнашка со смертью годить, закряхтел, запостанывал, заканючил про свою жизнь-обузу, а потом начал потихоньку вставать и всю осень был сам себе тысяцкий. Какое дело приспеет, то и станет его. Грибов-ягод насобирает, а не то чудинкам чем подсобит, дров-воды им наносит, не побрезгует и котлы песком речным отодрать.

Баюном же как был, так от сказок не отступился, но вот телом стал как-то сохнуть. Расчета на него не было никакого, но живой человек все же радость всем: больно мало людей оставалось на городке. Всех здоровых Устюжанин вел на Травницу, бечевою тащить вверх лодью, остававшуюся у них, собирать в реке ровный камень да раскапывать жирную красную глину за двумя холмами от городка. Где же тут-то в сосновых борах глину взять?

Глиной и сгубили лодейку. Удержать в повороте, осевшую, никаких не хватило сил. Налетела лодья на камень, треск, а чинить уже некогда. Потому и печь получилась худая; сбитая из сухой, с подмешанным песком глины, она стояла нетвердо, сыпалась, грела плохо, а утрами на реке уже позванивали-пощелкивали ледовые забереги.

Выше городка река встала рано, на Якова Дровопильца. Сухая-река и на зимнее сухопутье скорая оказалась. И лишь только по полынье, что во льду промывала в ней Травница – та гуляла в берегах до Зиновия – и сумела пробиться снизу лодейка с зимним припасом. Только-только успела, к самому мертвому ледоставу.

А вот сверху Сухой так никто и не объявился.

На Введение Богородицы Игнашка решил-таки помереть. Может, и надорвался когда – когда воду таскал евдокийкам, но народ давно уже примечал, что иссох Игнашка Баюн, а теперь на лавке лежит, как в колоде.

– Есть ли какое слово или дело забвения ради, или студа, или какая злоба к твоему брату неисповедана или не прощена есть?.. – отряхнув с рясы сыплющийся с потолка сор, начал Ермилко Мних честь по чести соборование.

– Есть, – ответил Баюн и покаялся перед всем христианским народом. Как открылся ему перед смертью один лесной человек, из былых новгородских кунщиков, и как отдал ему серебряный перст, заповедав снести в новгородскую Святую Софию, отмолить у нечистого его душу, и как долго потом не давал Игнашка несчастному помереть, все выпытывал про Сухую реку, про ее непонятное серебро. А теперь уж и сам Игнашка заповедует то же – отнести сей серебряный перст в Софию, к сему присовокупив и его Игнашкину, ватажную его долю, уж какая ему причитается. Или если. А пока похороните с молитвой. И помер.

Симеон Устюжанин при всем народе снял с груди у Игнашки мешочек, достал серебряный перст, дал каждому его подержать, а желающим попробовать и на зуб, и открыто, прилюдно убрал в денежную кису у себя же на поясе.

В долбленой колоде, прикрытой сверху доской, похоронили Игнашку за стеной городка, и пока Ермил Мних пел длинную, как зима, молитву, и пока закидывали могилу перемерзшей землей, ни на миг Симеон Устюжанин не спускал со своей груди свою владимирскую икону, и от этого острый, вьюжный, волком тянущий с полуночи ветер, что бросался в Симеонову грудь, отлетал.

3

Через месяц, как встала река и по мягким снегам за стеной городка потянулись следки собольков, куничек и белок, ранним утром Ермилко Мних, побудимый во двор нуждой, вдруг заметил на дальнем лесном окоеме, где-то там, в верховьях Сухой, белый дым.

– Дым! – завопил Ермилко, сам не зная еще, зачем завопил, верно и еще оттого, что солнце, мороз и тихо. – Дым! – и, поддерживая под рясой порты, которые уже успел развязать, зарысил к городочному частоколу и полез на высокие помости, устроенные с внутренней стороны городка. – Гли-те, честные люди, дым-от какой! – прокричал он оттуда на стылую гладь реки и безмолвную вокруг даль.

– Чаво орешь, нешто иерей? – пробасил снизу Услюм Бачина, ватажный знахарь, одутловатый, с бабьим брюхом мужик. – Ну, дым. Порты сронишь. Дым. И вчера был дым.

– А я… а я и не видел, – растерянно проговорил Мних, теребя бечевку портов.

– Дак с того и не видел. Кто вечор нестоялую брагу вылакал?

– Брагу? – нерешительно оглянулся Ермилко.

Бачина был уже не один. Эх, подумал Ермила, не повезло. И Онисим Кочерга тут, свою черную рожу кажет, и Евстюха Торжок обочь, оба драчуны злые, а уже и Касьян Мехряк поспешает, и другие – и все вельми тверезый народ.

– Брагу, что ли? – грустно переспросил Ермилко и опасливо поглядел чрез стену вниз, на голый, бесснежный, уходящий к реке обрыв.

– Брагу, – твердо и за всех молвил Услюм Бачина.

– А-а… – Ермилко потянул время. – А-а. Дак это котору?

– Да котору на Рождество, – с язвою прозвучал снизу голос.

– А-а.

И почувствовав срочный позыв, Мних быстро засуетил пальцами, обратно развязывая бечевку. И уже похлестав на реку своей бурой шипящей струей, он с печальным выходом согласился:

– Брага.

– Во-во. Ты зря, Ермил, не завязывайся. Уж одно сейчас…

– Снега, что ль, натолкаете?

– Снега? Поленьев!

Как ни скакал Мних по помостям, как ни козлил на потеху всем, полоща свой куцей рясой, а за город сигнуть не решился. В городке же поймали и отходили со всей душой. С обиды на своего покровителя, на Устюжанина, не внявшего мольбам о заступничестве, Мних всю ночь стонал и грозился, что ужо вот как встанет, так сразу и убежит, да хотя бы к чудинам, те-то, верно, более люди, будь хоть песьеголовцы, как наутро уже Ермилку подняли и велели собираться идти. Много не спорил Мних, сразу понял, зачем это посылается отряд по реке вверх. Честь у попа худа, да и без попа никуда.

Шел Ермилко едва живой, обивая о глыбки льда обутые в чоботы ноги, через шаг спотыкался и не падал лишь потому, что с содроганием опирался подбитым, но зрячим глазом на спину идущего перед ним Услюма Бачины; шел и много еще благодарил Бога, что плечи его не огружены ни мешком, ни берестяным коробом. Единственное, что имел при себе, так это украденную, украденную нарочито злодейски владимирскую Устюжанинову икону. Не на грех ведь взял, а на смерть. Он прятал ее у себя на груди, за отворотом самошитой шубейки, а руки потуже засовывал в рукава.

Ох, не видеть бы ему дыма, не видеть в глаза! Ох, не слышать бы мужиков, их веселые с надеждою голоса, что не может быть этот дым чем иным, кроме поданного им знака. Знать, застряла лодья Своеземца во льду, и пешком они идут по реке, зовут выходить навстречу. Не чудины же, право, сырую хвою палят?

Потерял все ноги свои Ермилко за первые два дневных перехода. Много раз отставал, умирал и опять догонял свою ходкую братию, а потом замертво рухнул на лапник у разложенного к ночи костра. Разбудил его будто собственный сон. Будто кто-то ему говорит о столпе облачном, ночью огненном, что водил когда-то по пустыне евреев, а теперь гуляет один по тайге.

Мних от ужаса не смог спать, несколько раз вставал, отходил от костра, стоял под полной луной и смотрел в стылую прозрачную темноту, где воем блажили волки. Дым был виден и ночью. А может, то и не дым?

3
{"b":"430585","o":1}