«Виолончель на встречной полосе —…» Виолончель на встречной полосе — и струны к небу в тысячу свечей. Вот справа лес, и в нём – виолончель: в лесу трава – смычок висит в росе. Прыжками жиг, роптаньем сарабанд, где вдох, как Бах, а выдох, как полёт — мир приторочен, точно чёрный бант, и заколочен, словно чёрный ход. Ни победить, ни объявить ничьей — смычок в росе искрится и течёт. Какой там счёт, когда виолончель? Мой дурачок, никто не знает счёт. Ветшает слово в гардеробной фраз, луна то в профиль, то опять анфас. Смотри, как странно: с каждой сменой фаз стареет сердце и скудеет глаз. Без лишних слов, без правильных речей виолончели на плече наклон. На миг повиснет и твоя качель: на двух канатах – с четырёх сторон. И, заколочен, точно чёрный ход твой старый мир останется ничей. Твой вдох, как Бах – твой выдох, как полёт. Лети туда, где ждёт виолончель. «Встань, отключи телефоны и выброси прочь…» Встань, отключи телефоны и выброси прочь; каждую точку экрана закрой, обесточь: всем дочерям иудейским сказали, что ночь — значит, никто не придёт и не сможет помочь. Всем сыновьям иудейским сказали: пора, только никто не услышит шаги у шатра. Кто-то проснётся, а кто-то проспит до утра — но ни один не придёт к пепелищу костра. Я же не флейта! На мне невозможно играть! Все мои клапаны ржавы, попробуй понять, — ржавы, как смытая морем – не в силах догнать — вся фараонская конница, вся его рать. Даже закат этот — бурый, как с пятнами ржи; мост на канатах ржавеет, за ним гаражи, шпили, железные рельсы, домов этажи… Что ты задумал? Оставь это! Брось! Отложи! Что ты задумал – зачем ты суров и упрям? Что сыновьям иудейским и их дочерям? Росчерк еловый отчётлив в окне, и ветвям как распрямиться от ветра за стёклами рам? Встань, отключи телефоны и выброси прочь; каждую точку экрана закрой, обесточь: ты же не флейта, ты знаешь, что ночь – это ночь, значит, никто не придёт и не сможет помочь. Дождливый экзерсис Ты заметила? – воздух сегодня больной. Моросит над осинами дождик дрянной, в придорожной грязи суетится бестолковая чёрная птица. А над лесом, едва ли понятное нам, шепчет небо надменно округлым холмам настороженно важное что-то, но вникать всё равно неохота. Там, в недельной небритой щетине травы, даже сбившись с пути не сложить головы, даже если совсем постараться — не забыться и не затеряться. Чьё-то имя земное играет со мной, подавая сигналы зелёной волной, призывая, как длинная нота — но вникать всё равно неохота. И суровы осины, и дождь моросит, и тяжёлое небо надменно висит, и не может никак приютиться бестолковая чёрная птица. «Мой чижик, мой белый пушистый птенец —…»
Мой чижик, мой белый пушистый птенец — мой ангел залётный: недолгий, невечный. Не ты ли – коварный и ловкий хитрец — оставил мне в сердце рубец безупречный? А я наслаждался твоею росой — нет, – сладостным мёдом твоим наслаждался, как вдруг обернулся ты яркой осой и звонко звенел, и вонзался, вонзался! Возьми моё сердце, и кровь мою слей, мой ангел, мой чижик, мой птенчик пушистый. Твой смех посреди кукурузных полей влетал в моё ухо неистов, неистов. И шёпот, и стон, и дыханье твоё, мой ангел залётный, мой птенчик, мой чижик, росою и мёдом меня до краёв заполнили, как ядовитою жижей. Я умер, мой чижик, я – пепел внутри. Мой ангел, ты выжег меня без остатка. Раскрой свои крылья – взлети, посмотри, как больно мне, чижик, как сладко, как сладко. «Мне снился лес: как римскими мечами…» Мне снился лес: как римскими мечами, он весь пронзался острыми лучами, входящими в него наискосок. Лес был прозрачен, строен и высок, и каждая из бесконечных сосен врывалась в ослепительную просинь над головой – и этой синеве не уместиться было в голове. Безумные вокруг метались птицы — и не пойму, к чему такое снится, — но там, в лесу, под каждою сосной стояла ты вселенской медсестрой. Экклезиаст Экклезиаст (Когелет – говорящий в собрании, Кагале, – все же чаще Экклезиаст) увидел: «На круги своя вернётся», – ветер ли, крутящий потухший лист, ушедшего шаги, день скорби, день веселья: уходящий и настающий. Что же делать мне? Вот ветра круг в первичной вышине — а вот, как ветер, кругом ходит время, и за ночь успевает прорасти колючее зазубренное семя, которое вчера держал в горсти. Потом стемнеет. В странном падеже всё сущее: к наскучившим уже простым предметам не найти вопроса (кто – что? о ком – о чем?) – и безголосо затянет дождь, и думать при дожде легко: вода в последнем вираже свершенья круга, то есть перед носом здесь иллюстрация: круги воды в ведре (замедленно увидим, что внедре- ние воды дождя в другие воды) — последний миг потерянной свободы, короткий миг. Все окна на замке, как на чадре – но дверь открыта. Своды еловых башен видят: в сентябре всё будет так же – сыро или серо: здесь все равно задёрнута портьера, но дверь открыта, а за ней – ведро; и капля, потеряв упругость сферы, становится с другими заодно. Круг завершён. Ударившись о дно, всплывает лист (берёзы, для примера), смывается и тянется к траве, там растворясь, как басма в седине: ржавеет и – теряется. Пока мне не ясно: кто разбрасывает камни? кто соберёт? В первичной вышине кто наблюдает ветер? И в окне — там, за портьерой, как за чёрной ставней, зачем опять приходит день недавний? И в этом дне, – скажи, что делать мне? |