«Нет, пожалуй, лодыжки толстоваты!» – мстительно подумал он вслед, и тоска навечной потери стала чуть глуше.
Майя
1. Утро
Солнце вставало над рельсами, разбрызгивая апельсиновый сок, от которого сводило скулы. Он стоял на краю платформы, ежась от утреннего холодка, безуспешно пытаясь сдержать зевоту. Бригада ремонтников в оранжевых жилетах брела по путям, наступая на собственные тени, с известными лишь им намерениями. В ночи, из которой он выплыл, осталась борьба, когда каждое из тел стремиться использовать в другом каждую складку, выемку, выступ для взаимного проникновения, заполнения, захвата – отчаянные попытки слияния, сладостный, до самых молекул потрясающий кошмар, и тем не менее, как и всякий сон, быстро выветривающийся из памяти, оставляющий лишь ангельскую легкость чресл и высокую, ничем не искаженную ясность души. И все же еще казалось странным, что после всего случившегося возможно говорить простые слова, совершать обычные движения: входить в причалившую с утихающим воем электричку, садиться у окна, доставать газету, пытаться читать, складывая буквы в слова, какую-то статью об очередной склоке между фракциями в Думе, с каждым мгновением чувствуя, как все новые мелочи дня все более неизбежно вытесняют и отдаляют его от происшедшего, что ночь неуловимо убывает, затекает куда-то в низины памяти, эпизоды растворяются, сливаются в густую смолистую массу.
Так ясно и четко он давно не видел, как сейчас, глядя из окна электрички: душа купалась в небесном голубом затоне, заборы и крыши дач, сентябрьские деревья, еще зеленые, но будто присыпанные желтой крупой…
– Клей момент! Имеется в продаже клей момент! Рекламная распродажа! – кричал шагающий через вагон коробейник.
Он умирал и воскресал этой ночью, и потому сегодня он уже немного другой, чем вчера. А мир оставался таким же, и безразлично радостное утро неизбежно переходило в день, невзирая на ее или его бытие или небытие. А из небесного затона выплывала навстречу запредельная обнаженная женщина, возлежащая над всем земным пространством… над лесами, поселками, городами, таинственно улыбающаяся собственной власти.
Но день наступал, и вещи брали власть.
«Следующая остановка…»
2. Давай поедем на море
Это была не просто скука, а какая-то экзистенциальная грусть, хорошо знакомая людям, у моря родившимся и вынужденным проводить дальнейшую жизнь вдали от него. Всю сознательную жизнь смутно тосковал о море, оно часто снилось ему. В раннем детстве они выехали навсегда из Либавы в один из самых сухопутнейших среди всех сухопутных городов, он тосковал о нем все детство особенно сильно, а когда выезжали в отпуск, обычно на Юрмалу, это был настоящий праздник, высшая точка года. Иногда он пытался поделиться этой своей странной грустью с друзьями, но они считали эти разговоры реликтом юношеского, исключительно книжной природы, романтизма. Они воспринимали море, как большую, сочетающую в себе многие преимущества ванну с солярием, которую, к сожалению, невозможно задвинуть в габариты городских квартир. А он мечтал когда-нибудь купить домик у моря…
Но после того, как он этой весной встретил Еву, море ему перестало сниться, будто в ней он нашел все его свойства…
Ева жила на пятом этаже хрущевки в ужасном индустриальном районе вблизи гигантских кратеров ТЭЦ, над которыми вился парок, как над камчатскими вулканами. Но убожество района, мусор во дворах, норовящий разодрать штанину, криво торчащий из земли у подъезда ржавый прут, ободранные двери подъездов и унылые пятиэтажки перестали его коробить с тех пор, как он встретил Еву. Когда они оказывались вдвоем, казалось – весь мир принадлежит им, что они сильны, как американские супермены, любые тяготы – все по плечу! И даже о море он вспоминал все реже, и то в связи с ней…
Да, она стала ему морем, и он любил нырять в его таинственную глубину, когда сдавливает виски и шумит в ушах и сознание отодвигается неизмеримо далеко, попросту испаряется, даря ощущение беспредельной свободы забвения. Он превращался в дельфина, играющего на волнах – вдох-выдох, свет-тьма, свет-тень! – мчащегося сквозь них, гордого своей силой – вдох-выдох, свет-тень – лодкой в океане, штурманом, твердо и умело ведущим к заветной гавани, куда влекли ее глаза, в которых и Луна, и Солнце и смеялись, и манили, и грустили. Вдруг застыв, эти глаза теряли цвет, будто душа отлетала куда-то на миг. Тогда он ловил самую высокую волну, которая, приподняв его особенно высоко, несла на пуховом гребне (эта волна, уловить которую надо было уметь и уметь на ней удержаться – иначе гибель), и в наивысшем миге восторга, триумфа она сама выносила его на берег, как бывало в море, плавно опускала на камни гальки, которую он начинал чувствовать под истончающимся пухом пены, и отступала, уже не смертоносная, но ласковая, благодарно лизнув на прощанье пятки.
Потом он лежал рядом с ней и отдыхал, как отдыхает приятно утомленный заплывом пловец, чувствуя почти мраморную прохладу и гладкость ее бедра и слушая ее спокойное ровное дыхание – дыханье набегающих морских волн. Во всем теле светлая лазурная легкость не напрасно растраченных сил и отдаленные подземные сотрясения – предчувствие наступления новой близкой грозы. Он любовался изгибом шеи, волной ее волос, ресницами… и когда она открывала глаза, смеясь и глядя на него, руки сами снова тянулись к ней, ноги переплетались…
…Потом проступала обстановка квартиры: окно с торчащим фонарным столбом и хитрой терпеливой вороной на нем, потолок с пятнами отвалившейся штукатурки, фикус на подоконнике, стол с початой бутылкой коньяка, ржавым чайником, и гулкий звук далекого поезда, обозначал бесконечность пространства…
– Давай поедем на море! – однажды сказал он ей, наверное, из-за неосознанного желания сделать рай непрерывным, взаимоотражаемым.
Она подошла к окну и полушария ее искупали несовершенство окружающего мира, чему не мешала даже известная лишь ему оспинка – след перенесенной в детстве ветрянки, встала около фикуса и рассмеялась:
– Одиссей, а ты знаешь, что за окном уже зима!?…
– Ну и что, – сказал он. – Значит, поедем зимой!
3. Рождество
В том году под лютеранское Рождество море в Таллинне не успело замерзнуть. Это стало хорошо видно, когда они достигли обзорной площадки с видом на Нижний Город, облюбованной местными художниками. День выдался для здешней зимы на редкость ясный, сияло безоблачное солнце, снег колол глаза, небо сине-голубое через смутную дымную полосу размытого горизонта переходило в другую, нижнюю свою часть, более густую и синюю, в которой дирижаблями висели несколько сухогрузов с тепло-коричневыми боками, и с фантастической легкостью театральной декорации плыл, медленно летел над острыми крышами Старого Города, его стенами и башнями, дымками от редких уже торфяных печей, за шпилями храмов и за силуэтами портовых кранов, огромный, будто вырезанный из белой бумаги, лайнер-паром «EESTLANE», прибывший из Швеции.
Он не стал покупать поделок у художников, предпочитая реальное чудо изображенному для продажи… а главным чудом была Она, которая стояла рядом – с открытой головой, рассыпанным по плечам волосами, глубокими темными глазами на бледном лице и чуть покрасневшим на зимнем ветру носиком, который она прятала в намотанный вокруг шеи черный с красными цветам павловопосадский платок.
4. Лестница
Иногда в самые счастливые минуты на глаза ее вдруг набегали слезы.
– Почему ты плачешь? – поражался он. – Ведь нам сейчас так хорошо!
– Оттого и плачу, что слишком хорошо, и все это когда-нибудь кончится, а вырывать придется с сердцем!
– Зачем, зачем ты так говоришь! Что за глупости! – ведь все зависит от нас. Ведь это же какой дар! Какая редкость – наша любовь взаимная, мы любим друг друга! Ведь так?