Легенда слагалась тяжело, выглядела убого и неправдоподобно. Помню, там фигурировал сосед по фамилии Степаненко, который, якобы, подбрасывал в наш почтовый ящик листовки с антисемитскими лозунгами. От постановочности сюжетов могло стошнить. Но я крапал.
Далее, мне предстояло доказать свою непреодолимую тягу к иудаизму. С этим было сложнее. По крови-то я еврей, но традиции и каноны иудаизма в моей семье почти не соблюдались. Синагогу в городке разрушили давно, у папы с бабушкой были партбилеты. Мы были образцом советской еврейской семьи. Так что вхождение в религию предстояло мне пройти впервые. Ну, да ладно, подумал я, чего только не сделаешь ради великой идеи.
Поэтому, каждую пятницу, после работы, я прыгал в трейн, колотился в нем час, заскакивал домой, быстро смывал с себя строительную пыль, натягивал на себя черный шерстяной костюм. Потом набрасывал на голову ермолку, прикалывал ее к волосам «невидимкой», чтоб не свалилась, и мчался в синагогу встречать шаббат, то есть святую субботу.
Иудаизм оказался религией специфической. Во-первых, меня удивило, как евреи молятся. Весьма странное и даже пугающее зрелище. Читают Тору и интенсивно раскачиваются. Кто взад-вперед, кто влево-вправо. Причем, делают они это на протяжении всей молитвы. Поначалу создается впечатление, что находишься не в синагоге, а на занятиях в школе для больных даунизмом и олигофренией.
Так вот, уставший, как бурлак, я приходил в благочестивое культовое заведение и пытался вместе со всеми молиться. Иврита я еще тогда не знал, английский на уровне «подай-принеси».
Что я делал? Я брал с полки Тору, пристраивался к кому-то из молящихся, заглядывал ему через плечо, высматривал номер страницы, переворачивал у себя на ту же и начинал интенсивно, совершенно противоестественно раскачиваться, бормоча себе под нос что-то, напоминающее еврейские песнопения. На протяжении часа я занимался этой клоунадой. Все время хотелось себя ущипнуть и проснуться.
Через неделю меня познакомили с правоверной еврейской четой. Чета взяла надо мной нечто, вроде шефства. Американцы всё пытаются найти в жизни некую миссию. Видимо, в качестве своего индивидуального предназначения на земле та семья сделала выбор в сторону религиозного просвещения бедного советского еврея, вырвавшегося из лап коммунистической инквизиции. Ведь я был представлен в синагоге чуть ли ни как узник лубянских подвалов. Случившийся на родине днями ранее путч, еще не сдулся и добавлял моему приезду оттенок побега. Во время этой презентации у кого-то из присутствующих даже влажно заблестели глаза.
Я на самом деле выглядел жалко. Труд в котловане сделал меня похожим на военнопленного. Шерстяной польский костюм и чехословацкие туфли «Цебо» с легкомысленными латиноамериканскими кисточками респектабельности не добавляли.
После молитв американо-еврейская семья приглашала меня на субботнюю вечерю. Я блистал дремучим религиозным невежеством. Разве мог я это все знать? Разве учили меня этому на политинформациях в средней советской школе? В семье об иудаизме говорили с опаской. Коммунистическая партия не поощряла тягу своих членов к религиозному знанию и соблюдению. А уж такие глубины иудейской субботы, как зажжение свечей перед молитвой, омовение рук, законы трапезы я не знал и подавно. И все бы ничего. Но ведь у меня была легенда. Я же ведь был представлен им всем как великодуховная личность, тянувшаяся к вере сквозь препоны тоталитарного режима. А если я тянулся, то хоть что-то, ну, самое элементарное, должен ведь был знать. Но не знал ничего! Абсолютно! В то время иудаизм был от меня так же далек, как теорема Пуанкаре. Во время испытаний молитвами и религиозными ужинами я чувствовал себя Остапом Бендером среди васюковцев. Постоянно было ощущение, что вот-вот и меня начнут бить. После омовения рук, когда до произнесения молитвы вообще нельзя ничего говорить, я умудрялся попросить разрешения позвонить по телефону. Сотоварищи по вере испуганно шипели на меня, как стая гусей, выпучив одновременно десятки пар бездонных, вобравших в себя всю скорбь тысячелетий недоуменных еврейских глаз.
Однажды, выходя из синагоги, я не нашел ничего лучшего, чем предложить своим еврейским попечителям взглянуть, как выглядят советские деньги. Не дожидаясь разрешения, полез за ними в карман. Вытащил на свет божий три мои мятые десятки, цвета борща со сметаной, с профилем Ленина. Они-то и свои деньги под страхом смертного греха в руки не имеют права брать в шаббат, а уж с Ильичем и подавно… Семиты отмахивались от меня, как от больного, сбежавшего из лепрозория.
На Йом-Кипур, Судный день, приволокся в кожаной обуви, что тоже является грехом смертным. Всё в тех же чехословацких чудо-туфлях. Других у меня попросту не было. От меня шарахались. Но терпели.
И вот, поздними пятничными вечерами я возвращался в своё двенадцатиметровое временное пристанище. Злой, голодный, уставший от недельной пахоты на стройке и часового молитвенного качания, я брел по вечернему Бруклину. Необходимость подстраиваться под какие-то, совершенно мне неизвестные каноны и правила поведения, угнетала неимоверно.
Навстречу, к своим праздничным столам с медом и халой торопились иудеи из других синагог. Счастливые и радостные, они кивали мне, собрату по вере, поздравляя с наступившей субботой:
– Гуд Шабэс-с-с-с, – неслось со всех сторон гусиным шипением.
С отвращением ко всему окружающему миру, я натягивал улыбку и шипел в ответ змеёй тот же ненавистный пароль:
– Гуд Шабес-с-с-с.
И через короткую паузу добавляя по-русски шепотом:
– Чтоб вы все обос-с-с-с-рались…
Меня хватило на пару месяцев. Религиозного прорыва не произошло. Увы…
Мне просто хотелось домой.
Фролова
Наташка Фролова – кровь от крови и плоть от плоти дитя ленинградских коммуналок и дворов-колодцев. К тридцати пяти годам она обзавелась темно-бурым загранпаспортом, испестренным десятками въездных виз и в паспорте том значилась как Кросби Наталья Владимировна
Несмотря на то, что все по жизни у нее складывалось ладно, на душе было как-то муторно. Пять лет замужества за хилым большеголовым гражданином Канады Стивом Кросби дали ей некий покой, уют, элементарные бытовые удобства, но не сделали ее счастливой.
Ей повезло тогда, в восемьдесят седьмом. Стив ее выхватил у барной стойки валютного ресторана гостиницы «Прибалтийская», в самом-самом начале ее путанской карьеры. Она ему даже представилась как учитель английского языка. Ага, простым учителем, случайно зашедшим после работы на чашечку кофе в валютный ресторан интуристовской гостиницы. Канадский сорокалетний олух поверил. Это было во время его первого посещения меховой выставки в Ленинграде.
Сейчас чудаковатый Стив летел в Канаду к своим швейным цехам и норковым фермам, дав жене три дня на разграбление Большого Яблока. Отпрезентовав нью-йоркскую выставку, он решил не задерживаться в шумном и суетливом мегаполисе. Меховой делец сильно уставал от всего этого. Он оплатил жене хилтонский полулюкс с видом на Центральный парк и двинулся восвояси. Стив ждал любимую жену к выходным. На мамин черничный пирог. Красота!
– I love you, honey. See you soon. Say cheeeeeeeese, – прощаясь, проблеял противным фальцетом канадец и дебильно ощерился всеми своими искусственными зубами.
Наташа, с плохо скрываемым раздражением, послала ему воздушный поцелуй в зеленый коридор выхода на регистрацию. Вымученно улыбнулась. Все, иди уже, ради всего святого, мистер-твистер, подумала неприязненно Фролова.
Как все надоело, боже, как все надоело, размышляла Наташа, целеустремленно чеканя шаг, прочь к выходу из аэровокзала.
Ну да, дом в спальном районе Торонто, и не дом вовсе, а так, пятикомнатный домишко из каких-то там фанерных плит, облицованный панелями под псевдокирпич. Искусственный газон на двух сотках. Декоративный электромангал на заднем дворе. Фарфоровые лица соседей и мужниных сослуживцев, с навечно припечатанными улыбками-оскалами.