Мы остановились на мосту, смотрели на слегка дымящуюся реку и бежавшие по ней отблески солнца.
Мы жили в одном доме, на одном этаже, только в смежных подъездах, разделенных черным ходом. Я хорошо помнил день, когда мы впервые познакомились. Помнил, каким светленьким курчавым ангелочком с застенчивыми голубыми глазами был наш Павлуша в возрасте четырех или пяти лет. Взрослые подтолкнули нас друг к другу посреди большого и шумного домашнего праздника. Целая толпа набилась в комнату, и нужно было протискиваться, как в лесных дебрях. Я подмигнул Павлуше и, приподняв край жесткой белой скатерти, мы пустились путешествовать под столом на четвереньках. Я был шустрее его, и всегда верховодил. Нет, ни в коем случае не считал его хуже, слабее, глупее. Просто я был чуть старше. Зато он серьезно гордился (хотя бы этим) тем, что, когда мы усаживались по большому, у него, не то, что у меня, всегда выходили эдакие действительно громадные штуки. Разве не забавно?..
Воспоминания не имеют стыда и не спрашивают разрешения, когда приходить на ум. Да и память у меня дьявольская, как у Льва Николаича. Помню, как мычал, пытаясь что-то выразить, еще не научившись говорить. Помню, как мамочка усаживала на горшок, как описывался-обкакивался.
Потом мне пришло в голову, что ведь и Павлуша пережил смерть отца, умершего три года назад.
Я хорошо помнил дядю Гену, он мне очень нравился
Однажды, когда нам с Павлушей было лет по шесть, мы выдували на сильном морозе пузыри из слюны, сажали их на железную изгородь, и они чудесно застывали на морозе, как стеклянные. Работа была чрезвычайно кропотливая, трудная, но зато потом пузыри было так забавно давить: «хруп-хруп!». Так вот, раздавив свои пузыри, я подкрался и одним хлопком уничтожил выстроенные Павлушей. Мой друг вспылил и, схватив кусок ледышки, метнул в меня. Угодил точно между глаз. Удар был не сильный, но из рассеченной переносицы кровь ручьем полилась по лицу. По двору как раз проходил дядя Гена и, наверное, решил, что Павлуша выбил мне глаз. Он в таком гневе бросился к нам, что я до смерти испугался за своего приятеля. Но дядя Гена, подхватив меня на руки, потащил домой. Сам умыл меня и, выяснив, что ничего страшного не случилось, продезинфицировал рану перекисью и залепил пластырем. Я лишь умолял не наказывать, не бить Павлушу. Я совершенно напрасно беспокоился. Дядя Гена вздохнул, а затем, рассмеявшись, махнул рукой. Несмотря на всю свою горячность, он, конечно, не тронул бы Павлуши и пальцем. Потом он еще часто шутил, показывая на оставшийся у меня на переносице маленький белый шрам: «Эге! Это теперь тебе память на всю жизнь – о лучшем друге детства!..»
Наши отцы вместе учились, потом работали в военной академии, были большими приятелями, и вообще когда-то наши родители очень дружили. От академии, как перспективный специалист, мой отец получил комнату в нашем доме. Тогда еще никто не называл нашу квартиру грязноватым словом «коммунальная». Квартира называлась светло и просто – «общая». Как и мой отец, дядя Гена был «кадровый» офицер, умница, очень талантливый, перспективный военный инженер-электронщик. Насколько начальство считало его перспективным, можно судить хотя бы по тому небывалому факту, что им сразу выдели не комнату, как нам, а отдельную трехкомнатную квартиру. Словно семье какого-нибудь генерала. Правда, они вселились значительно позже нас. У них уже был Павлуша, и, кажется, еще «ожидался» ребенок. Главным, конечно, был талант дяди Гены, который приносил, и уже принес, огромную пользу обороноспособности страны. До сих пор у меня на полке стояла специальная «полусекретная» книжка по лазерным технологиям с его статьей, якобы, имевшая отношение к новому оружию.
Кстати, нас, детей, он учил еще более важным технологиям. Например, как обертывать головки спичек фольгой, непременно с бумажной прокладкой, поджигать, чтобы спички выстреливали, как настоящие ракеты.
Он был высокого роста, искренний, веселый человек. Вдобавок, неукротимый буян и пьяница. Заводился с полуоборота. Возможно, кое-какие его выходки отдавали свинством или первобытной глупостью, но нас, детей, это смешило ужасно, казалось геройством, ухарством. Папа, кстати, старался не отставать. Как-то ночью в проливной дождь, напившись у нас дома, приятели вскарабкались на подоконник, такая им пришла фантазия, и поливали вниз прямо с девятого этажа вместе с дождем, якобы на свежем воздухе. В другой раз, заспорив об особенностях стилей пловцов, не то «кроля», не то «баттерфляя», отправились на набережную Москва-реки и стали наперегонки плавать в мазутной воде до бакена. А потом, схватив под мышку свою офицерскую форму (они обычно носили военное), убегали по переулкам от преследовавшего их милиционера.
Мама объясняла, что если моему папе главным образом хотелось покрасоваться перед компанией, то в дяде Гене проявлялась азартность натуры в чистом виде. Различие в характерах у них была видна невооруженным глазом. На обычных спортивных забегах в родной академии, когда лишь требовалось уложиться в умеренные нормативы, дядя Гена бешено устремлялся вперед и непременно, с пеной у рта, приходил к финишу в числе первых. В то время как мой отец ленивой трусцой являлся в числе последних, лишь бы уложиться в положенный результат. Если где случалась драка, дядя Гена тут же бросался «разбираться» в самую гущу, и «фонарей» обычно ему успевали навешать больше всех. В то время как мой отец, не то чтобы трусоватый, успевал снять и спрятать очки аккурат к завершению драки.
Еще мама рассказывала, как однажды дядя Гена подрался в баре высотной гостиницы «Украина» с каким-то негром, настоящим негром, черным, как пушка, до синевы, нарочито стряхнувшим пепел от сигареты ему в блюдечко. Нас же воспитывали не расистами. Негры – это наше все. Но по слухам они все-таки были особенный народ: обыкновенную селедку жарили на сковородке «и ели», а то и прямо в метро у колонны надменно справляли нужду. И полной эрекции у них никогда не случалось, а потому и прилегание и изгиб в женском лоне какой-то физиологически особенно выгодный, сладострастно провоцирующий. Нет, не расистами же. За эту драку дядю Гену исключили из партии, что было равноценно гражданской казни, а затем и из академии поперли. Открытий давно не делал, что ли. Хотя многие, даже из высокого начальства, сочувствовали. Да и не первый раз попадался. Не помогли и секретные разработки, не спас талант электронщика. Хорошо еще квартиру не отобрали.
К моей маме дядя Гена относился с бережной нежностью, называл отца дураком и таким сяким, променявшим ее на «какую-то». Частенько заходил к нам посидеть, по-дружески, нисколько не смущаясь, даже после того как мои родители развелись. Он любил изливать ей душу пьяный. Не жене. А мама, в свою очередь, называла таким сяким его – что пропивает талант. Мама любила папу, который ее бросил, а дядя Гена любил тетю Эстер, свою жену, которая, между прочим, изрядно погуливала. Мама всегда принимала дядю Гену с улыбкой, даже когда тот стал ужасно спиваться. Однажды дядя Гена пришел к нам домой в шинели, в полной парадной форме офицера до того пьяным, что рухнул поперек комнаты, большой, огромный человек, из угла в угол, и его невозможно было сдвинуть. Так и лежал до самого утра, как надгробная плита самому себе. Я приседал около него на корточки и рассматривал, трогал шитые золотом и красным атласом погоны майора, золотисто-желтый с тонкими черными полосками ремень, золотую кокарду на фуражке, напоминавшие мне о моем отце, который тогда уже не жил с нами.
Какое-то время дядя Гена еще пытался продолжить научную карьеру в закрытом институте. Потом, вместо нобелевских «лазеров-мазеров», халтурил в радиомастерской. Затем и вовсе принялся лудить-паять в металлоремонте кастрюли и утюги. Потом его вообще отовсюду повыгоняли, и он ужасно опустился. Хотя деньги, которые занимал у мамы, отдавал кровь из носу. Кончилось все печально. Как-то поутру горячая тетя Эстер обнаружила его окоченелым, совсем-совсем остывшим – прямо в постели рядом с собой.