Кира, без сомнения, поняла, что я имел в виду.
– Ну-ну, не кипятись! У тебя в «кабинете» я ничего не трогала, только немножко пыль протерла, – упрямо, хотя и несколько торопливо сказала она. Оправдываться, извиняться она, конечно, не думала. – Но остальное! Что же, по-твоему, пусть все лежит как есть? Не стираное – рубашки, трусы, носочки. Мы, между прочим, для тебя старались. Мы с Вандой тебе, не чужие. Ванда, между прочим, сама, своими ручками перестирала, перегладила, разложила как полагается: и носочки, и маечки, и трусики. Вот, смотри, еще нашла грязненькое!..
Я вырвал у нее из рук свои сокровенно грязные носки, в сердцах швырнул под софу.
– Да зачем, зачем? Я себе сам могу стирать! У меня и так все чистое!..
Я был готов провалиться сквозь пол от стыда и смущения, и одновременно сгорал возмущения.
– Я ничего этого не хочу! Как вы смели? Я все понимаю, но не надо больше для меня стараться. Что вам от меня нужно?..
Успев заметить, что Кира от возмущения краснеет почти до лиловости, я махнул рукой и, резко развернувшись, нырнул в дверцу – к себе в «кабинет».
В следующее мгновение уже жалел о том, что наговорил в запале. Это было, конечно, несправедливо. Чем уж так она провинилась? Даже сделалось жаль ее. В то же время я от души посылал ее к черту. Она, бедная, всю жизнь билась, чтобы как-то выбиться из нужды и убожества, затянувших, как трясина. Ее младшая сестра, моя мама, проживала в Москве, в гуще культурной жизни, – вот и Кире так хотелось хоть чуть-чуть приблизится к этой другой жизни, которую она сама именовала «интеллигентным, культурным существованием». И дочку Ванду мечтала «приблизить» – пристроить, любой ценой впихнуть в это светлое «существование»… Она-то билась, но жизнь сводила на нет все усилия. Они действительно жили в изрядном убожестве, вчетвером практически на дедушкину пенсию. Зарплата у Киры была гроши, а алиментов, в отличие от мамы, она не получала. К тому же после развода у нас с мамой остался еще и автомобиль, «москвичок».
Я, кстати, как-то успел о нем позабыть, хотя все мое детство он у нас был. Наш милый «москвичок», курносый, как карась, с крутым никелированным рифом на капоте и никелированными накладками на пухлых крыльях, был совершенно изумительного, нежнейшего цвета. Мама говорила, что этот цвет назывался «коралловым». Странное дело, впоследствии я никогда и нигде не встречал автомобилей такого фантастического цвета, даже среди самых диковинных иномарок.
Ездили на нем «на природу», за грибами, к дедушке с бабушкой. Мама все обещала, что когда-нибудь отправимся путешествовать по-настоящему, куда глаза глядят – по сказочно огромной России. Мама как-то ухитрялась содержать машину, прекрасно водила, а главное, прекрасно смотрелась за рулем. В то время женщины за рулем были экзотикой. Увы, после первой операции машину, уже довольно пробежавшую, пришлось продать…
В общем, с точки зрения Киры, мы с полным основанием могли считаться «буржуями». У них-то ничего не было. Только тесная квартирка в райцентре, старики-родители, три грядки перед домом. Преклонение перед «столицей-центром культурной жизни» не мешало Кире отзываться о той же Москве почти с ненавистью: «И большая деревня, и рассадник всех пороков, и гнилое болото, и подлое место…»
Этим летом Ванда поступила в какой-то столичный не то институт, не то колледж, получила место в общежитии. Кажется, Кира рассчитывала, что теперь мы с Вандой будем ближе, общаться совсем в другом смысле. И особенно теперь, после того как я остался один. Что я мог с этим поделать?
– Кира, милая, – крикнул я как можно свойским и дружелюбным тоном, – ты не обижайся! Но больше не нужно для меня стараться… А все что тебе или Ванде понадобиться из маминых вещей, пожалуйста, можете забрать.
– Бессовестный! Злодей! – услышал я из-за перегородки ее гневные возгласы.
Кажется, она заметалась по комнате, словно не зная, куда выскочить или за что ухватиться.
– Нам абсолютно ничего от тебя не нужно. Мы, слава богу, не нищие. Как ты смеешь такое говорить? Я от всего сердца для тебя старалась. Чтоб ты тепло и заботу чувствовал. Пришел домой, – а тут все хорошо, чисто, как при мамочке. Мы с ней не просто сестры, мы лучшие подруги были. Я же тебя на руках носила! Мыла тебе попку! Ты тогда еще был не Сереженька, а «Сиёза». Ах, Сереженька, Сереженька!
Я забрался на «мансарду» и, не включая ночника, улегся. Собственно, свет был и не нужен: из всех щелей в разных направлениях протянулись красные лучи заката. Пространство напоминало крошечную фотолабораторию.
Теперь я видел, что и здесь наведены порядок и чистота. Повсюду ликвидирована пыль, экран компьютера поблескивает, как новый, книги и на столике и на полках аккуратно расставлены, фломастеры и шариковые авторучки собраны, сложены в коробку, отдельные листки бумаги и журналы сложены в одну стопку, в другую – коробки с компакт-дисками, в третью – магнитофонные кассеты. Оставалось лишь надеяться, что Кира не добралась до вентиляционной решетки – до моего заветного волшебного окошка. Не потому ли я с такой яростью напустился на нее? Даже если, протирая пыль и отодвигая книги, она и обнаружила бы отверстие, у нее не хватило бы фантазии сообразить о его истинном предназначении. И уж подавно ей было не догадаться, что, просунув указательный палец сквозь решетку в верхнем углу, можно нащупать рычажок и распахнуть стальные шторки, открывающие вид в соседнюю комнату…
Кира, похоже, обиделась смертельно. Теперь, чего доброго, оскорбленная в лучших чувствах, хлопнет дверью, исчезнет… И оставит меня в покое. Нет, я не стал бы ее удерживать.
Однако она успокоилась довольно быстро. Если и сокрушалась, то лишь для виду.
– Как только язык повернулся сказать такое? Мамочкина душа еще здесь! Она все слышит и видит. Ой, как ей неприятно, как она страдает оттого, что ее «Сиёза» так себя ведет в такое время!
Я скрепился у себя за перегородкой и упорно молчал. Это действительно глупо – переживать из-за того, что кто-то произносит слово «мама» или того пуще «мамочка». Пусть говорит, что хочет.
– Вот уж не думала, что ты окажешься таким высокомерным. Ну что ж, мы тебе мешать не будем. Раз мы здесь лишние. Извини. Кажется, тут найдется, кому за тобой приглядывать. Посмотрим, что из этого выйдет!
Последнее замечание показалось мне более чем обидным. Не старуху же Цилю она имела в виду. Конечно, Наталью. Какое ее дело?!
– Когда мы, наконец, сядем за стол, мама? – услышал я голос Ванды. – Вот еще прибор!
– Ничего не нужно, Ванда. Нас вот выгоняют. Ему, оказывается, наше общество неприятно.
– Правда, братик? – засмеялась Ванда. – Ну, это можно понять, мама. Я же говорила, не нужно ему сейчас мешать. Ему хочется побыть одному. Неужели ты не понимаешь!
– Нет, это просто эгоизм и высокомерие! Он смотрит на нас и думает: «Зачем мне здесь эти несчастные провинциалы! Я ведь столичная штучка! Мне с ними и говорить не о чем…» Как нехорошо, Сереженька! А если Ванде не посчастливилось родиться в этом московском доме, где и запашок из мусорных ведер как-то поучительнее, благороднее? Разве она виновата? А ей, может быть, тоже хотелось бы чувствовать себя в центре мира!
Я не спорил.
Все верно: я действительно всю жизнь прожил здесь, в этом доме, в этой квартире. В самом центре Москвы. В самом центре мира. Если куда и выезжал, то не дальше Подмосковья. Но положение вещей было для меня самым привычным. Не то чтобы я ставил себя выше кого бы то ни было. Да и насчет благоухающих помойных ведер – спорно.
В то же время я, кажется, действительно чувствовал что-то подобное. Чувствовал себя урожденным счастливцем. Своего рода естественное подтверждение моей исключительности. И действительно – в центре мира. Все стремились сюда.
И если сравнивать себя с другими, с Вандой, к примеру, я бы ни за что не согласился поменяться с ней местами. Да это и невозможно. Я был совершенно доволен, кто я, и где я есть. Я никуда не стремился и ничего не хотел. Не стремился поменять место жительства, не хотел быть никем другим, кроме как самим собой. Это другие стремились и хотели. И, значит, были недовольна. Что я-то мог с этим поделать? Что об этом и толковать!