Я рассматривал в зеркало небольшое бронзовое распятие на стене. Сейчас мне мерещилось, что было бы «логичнее», если бы на кресте была распята женщина. То есть если это символ, то логичнее («справедливее» – неуместное слово) было бы поместить на крест именно женщину, перенесшую столько страданий. Сколько их пришлось вынести Наталье, сколько маме… Если бы я был Богом, я бы сейчас же вернул им все их потери, вдохнул бы в их души исцеляющие радости. Не может же быть, чтобы я был милосерднее Его Самого!..
Через каких-нибудь несколько минут со спутанными влажными волосами Наталья вернется в комнату. Близкий знакомый запах, который я так часто ловил в коридоре, словно уже проник в ноздри. И Павлуша выразился так, как и следовало бы выразиться. Действительно, нужно просто забраться к ней в постель – а там что будет, то будет. Я уже чувствовал теплый водяной пар, окутывавший ее словно аура, когда она проходит по коридору. Кто знает, может быть, она чувствовала то же самое, что так явственно чувствовал я: что когда-то где-то мы уже были вместе. Как будто она уже совершалась – эта спокойная счастливая совместная жизнь.
Не то, чтобы я к этому стремился, но возбудился в ее постели так, как, кажется, еще ни разу. И еще, еще возбуждался. Говорят, что об этом можно не говорить. Вообще не замечать. Убеждать себя, что в жизни полным-полно гораздо более важных вещей. А так зацикливаться на собственном желании – явный признак недоразвитого интеллекта. Философ уж точно не стал бы зацикливаться. Философы зациклены на другом. Лучшего момента для психологических экспериментов над чувствами не придумать. Господи, да чего уж тут анализировать! Все имеет исключительно примитивный животный запах. Гормональный психоз это называется. Секреции напрочь вытесняют дух и прочие высокие материи. Самый достойный выход для нравственности: поглубже прятать все неприглядное. И дело не в том, чтобы прятать это от посторонних взглядов. Главное, прятать подальше от самого себя. Вообще не тема. Чем бессознательнее совершается заложенное природой, тем чище и пристойнее. Как во времена наших прабабушек и прадедушек. Само слово «о-нанизм», если кто и слышал, то произносил по простоте душевной, как «а-нанизм». Не говоря про мастурбацию. Непонятно, чем они вреднее «рукоблудия» или «этих глупостей». Кстати, «этими глупостями», как я с удивлением обнаружил еще в летнем лагере, привычно и абсолютно без зазрения совести занималась вся наша палата, используя при этом, кто носок, кто тапочек, кто носовой платок. То, что это находилось под запретом, сомнений не было, хотя практических мер, чтобы этому воспрепятствовать ни воспитатели, ни вожатые не предпринимали. Да и что тут предпримешь? Не могли же они, в самом деле, дежурить всю ночь в палате, следя за тем, чтобы дети не совали руки под одеяла. Правда, один эпизод действительно имел место. За двумя ребятами в душевой подсматривал воспитатель. Он их за этим и застукал. А застукав, отвел к директору лагеря. Там их заставили покаяться. Они-то покаялись, но из лагеря их все-таки выгнали. Никого этот пример, понятно, не отвратил от дальнейших «глупостей», хотя, помнится, пучеглазый урод-истопник все ходил вокруг душевых и пугал нас, что от «этих глупостей» мы вырастем горбатыми и кривыми. По авторитетному мнению Льва Николаевича Толстого 99,9% всех подростков имеют самый непосредственный опыт в рукоблудии. Хотя в этом вопросе я ни с кем особенно сверяться не собирался. Пусть все и завершается содроганием почти болезненным… Господи, что мне эти авторитеты! В свое чудесное окошко я видел, как мастурбирует Наталья. Это происходило именно в те счастливые или грустные моменты, о которых она рассказывала маме. Как, дескать, хорошо и чудесно поздно вечером, убравшись в комнате, все вылизав, вычистив до блеска, сменив постельное белье, приняв душ, постоять у окна, глядя на реку, а потом улечься, устроиться в своей кровати, не грустя, не думая ни о чем и ни о ком. Действительно можно почувствовать себя абсолютно счастливой? Была ли она до конца искренна? Действительно ли не думала в тот момент, когда, прикрыв свои прекрасные глаза, содрогалась под одеялом, и через разделявшие нас пространства я видел, как искажаются черты ее лица, как темнеют щеки и напрягаются губы. Хотел бы я проникнуть и в ее мечты!.. Потом ее лицо приобретало удивительно счастливое и спокойное выражение. Она засыпала мгновенно. Это гораздо лучше, чем читать на сон грядущий, а потом бросать книгу и тихо плакать. Считает ли она это грешным занятием? Вряд ли. А если бы была верующей? Нелепо даже пытаться представить себе, как на исповеди она кается в этом грехе бородатому батюшке, дежурному священнику. Ради одного этого стоило бы стать священником. Это похоже на бред. Она так пуглива, так застенчива – и так искренна. Нет, что угодно, но этого не могу себе представить! Что же говорить обо мне, так замечательно устроившемуся на своем «мансарде» около «окошка»… Но в постели у Натальи я ни за что не стал бы этим заниматься. Как ни соблазнительно это выглядело, я не мог себе этого позволить. Запретил строго-настрого. И уже одно это доводило, как нарочно, до белого каления. Разве что разок пощупать себя там рукой? Не связывать же руки, в самом деле. Вот отсюда и начинаются хорошо известные происки-поползновения чувства-оборотня. Я знал, что можно сделать это (кончить) семнадцать раз подряд. Назовем это экспериментом. Я пытался уследить за тем, что происходит в моей душе, как мгновенно совершается этот фантастический поворот настроения, – и не мог! Какая-то секунда (а точнее, провал во времени) – и я, да и весь мир уже были абсолютно другими… Зарывшись с головой под одеяло, все вокруг становится жарким, клейким, ворсистым, еще больше раздражающим. При этом кляня себя: ничтожество, говно, ничтожество, говно, ничтожество… Это, может быть, утомляет тело, но не утоляет желания. Неужели я до такой степени «сексуальный маньяк»?! Вот и вся моя «исключительность». А главное, снова и снова из полумрака проступает ее облик… Тут мне пришла в голову мысль, вернее, я старался внушить себе, что теперь у меня вообще нет никакой необходимости этим заниматься. Теперь Наталья и я оказались наедине. В одном и том же месте, практически в одно и то же время. Может быть, мне действительно лишь оставалось преодолеть какую-то ничтожную преграду, да и то – внутри самого себя. Так оно, конечно, и было. Я и не думал ничего усложнять.
Занавешенные наглухо, плотные шторы. Вот удивилась бы Наталья, захватив, застав меня у себя в постели. А может быть, и нет, не удивилась?.. Я как будто играл в своеобразную игру, щекотал нервы. Мог делать вид, что дожидаюсь ее возвращения. Она могла вернуться и пораньше, а? Почему бы нет? Потому что нет. По крайней мере, ни в данную минуту, ни даже через пять минут она не вернется, а значит, я мог без всякого риска мог побывать в ее постели. Классная баба. Именно так я о ней и думаю.
Я чувствовал, что веду себя неосмотрительно. Самым опасным была сонливость, которая все сильнее наваливалась на меня. Нагулявшись на природе и оказавшись в горизонтальном положении, я должен был сопротивляться охватившей меня усталости, постепенно теряя ощущение времени. Как соблазнительно закрыть глаза, чтобы хотя бы на минуту отдаться блаженному состоянию. И что самое заманчивое – необычайная податливость воображения. Внутренние картины рисовались так ярко, а окружающее подергивалось туманом, словно внутренний мир и внешняя реальность поменялись местами. В любое мгновенье я мог потерять над собой контроль, мог забыться в дреме, мог крепко заснуть… Но я был уверен, что еще могу себя контролировать. Сон не одолеет меня, пока я в таком возбуждении.
Я остро чувствовал каждую мельчайшую подробность той почти материализовавшейся иллюзии, которую развернуло передо мной мое воображение. Наталья, еще в ванной, улыбаясь, трет пестрым махровым полотенцем свои красноватые волосы, промакивает капли воды на плечах и груди, задумчиво вытирает живот и ноги и, накинув халат, выходит в коридор, мягко ступая и чувствуя. Ее переполняет беспредметная нежность, – и невозможность излить эту нежность уже заставляет ее грустить, печально прижимая сжатые кулачки к подбородку. Какая жестокая несправедливость: в ее распоряжении лишь собственное тело. Только его она может ласкать. Но этого так мало, очень мало, это почти ничего. Только ничтожно малую часть нежности можно растратить таким способом, а все остальное, не находя выхода, будет мучить-томить. Побуждаемая этой не израсходованной нежностью, она помогает по пути дремлющей старухе Циле выбраться из уборной, провожает до порога комнаты. Затем, кто знает, может быть, безотчетно задерживается у моей двери, как будто что-то хочет сказать, вздрагивает, сама себя одергивает, спешит к себе. А я лежу, не шевелясь, затаив дыхание. Мне и в голову не приходит, что могу напугать ее до полусмерти. Если только она действительно не ожидает от меня чего-нибудь в этом роде. Иначе бы, зачем ей так долго возиться, шуршать чем-то, тянуть время, измучив меня до немыслимости. Я понятия не имею, заметила она меня или нет. Вот я слышу ее едва различимый, звенящий шепот: «В страхе пред Ним – надежда твердая, и сынам Своим Он прибежище. Страх Его источник жизни, удаляющий от сетей смерти…» Да, свет падает из-за портьеры, и она, опустившись на колени, прижавшись ягодицами к пяткам, сидит и держит перед собой раскрытую книгу. Слова псалма, такие странные и многозначительные, заставляют мое сердце колотиться, хотя смысл их ускользает от меня. Интересно, читала ли она о том, что и Исаак аналогично утешался после смерти матери? Утешился – только войдя к жене. А если читала, то вряд ли провела сближение. Разве она моя жена? А я и подавно – не Исаак. Общее лишь в том, что и меня только это могло сейчас по-настоящему утешить. Как странно… Слышу ли я, вижу ли, как она снова встает, легонько встряхивает халат и опускает его на спинку стула. После чего, уже голая, поворачивается к постели. Я не могу хорошо разглядеть ее. Как если бы не видел, а пытался вообразить мысленно. Жаркий, почти красноватый, темный силуэт, она приближается, и я чувствую, как пульсирует пространство, заполненное ею. Господи, что в этом необыкновенного?! В конце концов, я уже совершеннолетний. Мы вообще можем пожениться. Ей двадцать восемь, мне восемнадцать. Могли бы. Что такое десять лет разницы? Говорят, за этот срок тело человека полностью обновляется. Ну и мысль! Я сошел с ума! Жить-поживать… Приближение к Наталье напоминает приближение к неизвестной, но обетованной земле, о которой так чудесно написано в ее маленькой библии на черном комоде. Нет, не она, а будто бы я сам бреду ее навстречу, и она появляется передо мной в едва занимающемся золотистом свете. Мне кажется, я читал об этом в ее книге. Слишком вольное толкование. Ее глаза широко распахнуты, и рот одно из чудес ее. Чуткие губы, неуловимый язык, их вкус невозможно вообразить, сколько не фантазируй и ни пророчествуй. Красное море волос разлито вокруг лица. Морские струи бегут, омывают розовато-белые раковины ушей. Доверчиво приподнят круглый подбородок. Горло, нежные контуры плеч кажутся очертаниями прибрежного государства – с открытой гаванью между бледными ключицами, к которой посчастливится пристать лишь избранному из избранных. Утренняя страна. Руки – две горячие песчаные косы, которые когда-нибудь сомкнутся в объятии. Оранжевый свет. Два восходящих солнца, два невиданных храма – это груди; и едва заметный золотой крестик между ними, вещественное свидетельство крещения, – как самый центр мира, обозначивший место, где, говорят, обитает душа. К полуденной же стране, обрамленной холмами бедер, где берут начало три реки, ведет бесконечная атласная дорога. Она бежит вдоль теплых стройных ног, мимо овальных коленей к устью жизни. Так написано в книге. Я выучил ее наизусть. Я словно видел карту этой легендарной земли, сокрывшейся и ставшей недоступной за тысячи лет до древних персов и Птолемея. Но мне известно о ней все. Даже имя этой земли… Я еще терзаюсь неизвестностью и страхом, не зная, что произойдет, когда Наталья действительно меня обнаружит… как вдруг в одно неуловимое мгновение она оказывается здесь, под одним одеялом со мной, – лежащая вплотную, тесно прижавшись ко мне лицом, грудью, животом, коленями. А ладонями она обнимает меня за плечи. И в таком положении замирает. Подобным образом в детстве, укладывая меня с собой в постель, мама называла это положение трогательным детским словом «бутербродик». Ее дыхание свободно и радостно. Она как будто прислушивается, как стучит мое сердце, как напрягаются мускулы… Потом она делает слабое движение, зовет меня повернуться к ней. Я поворачиваюсь, не открывая глаз, а она направляет меня по своему усмотрению, скользя ладонями по спине и талии. И вдруг – замыкает наши ноги в замок, мы соединены почти неразъемно… Если бы это был сон, то я и она, наверное, поднимались бы по крутой, темной лестнице. Я едва переставлял ноги, не узнавал ничего вокруг, словно лишившись памяти. И вот в какой-то момент моя нога не находит следующей ступени, по моему телу прокатывается судорога, другая, третья, как эхо, превращая мышцы в камень, и я беспомощно и обреченно валюсь в пустоту… Страшно? Нет, совсем не страшно. Потому что родные и сильные руки подхватывают и поддерживают меня, а близкие губы шепчут что-то хорошее и успокаивающее. Я обмяк, голова коснулась подушки. Кажется, тихо засмеялся оттого, что мама проводит ладонью по моей щеке. Я явственно слышу на своем виске ее дыхание… Вот угасли последние отзвуки, эхо удара, меня потянуло в сон, да и мама, она принялась меня баюкать, что-то напевала. И еще продолжая по-детски лепетать, я вдруг отчетливо понял, что именно она напевает: «Гым-гым, гам-гам… Гом-гом, гум-гум…» – Я чуть не закричал от отвращения и ужаса и мгновенно открыл глаза. Я все-таки успел разглядеть рядом с собой в постели дергающееся старухино рыло, в мгновенье ока рванувшееся прочь, ввинтившееся в пространство и тут же пропавшее. Все вокруг светилось ослепительно золотым светом. Было очень жарко. Я по-прежнему был один в постели Натальи, не зная, сколько времени прошло. И единственным подтверждением того, что что-то все-таки действительно произошло, была мокнущая подо мной простыня с обильными клейкими сгустками.