Как часто потом, особенно когда видел ее вот так, неожиданно проходящей по двору в резко-голубоватом электрическом свете, я в своих первых мечтах о ней мысленно называл ее своей женой, примеривался, как это чудесно звучит, как взрослый мужчина мог называть свою жену, свою женщину: Наташенька, солнышко, яблонька, белочка, кошечка, зайчик, арбузик, ягодка…
Господи, да как можно было ее не любить! Как долго и отчаянно я боялся, что наше проклятое «прошение» об улучшении жилищных условий все-таки возымеет действие – и нам вдруг дадут две комнаты в какой-нибудь другой квартире или даже отдельную квартиру и, следовательно, придется съехать с этой квартиры и расстаться с Натальей. Я даже злился на маму, дулся, просто до кипения внутри доходил, если та вдруг вспоминала историю с прошением. Или, что еще хуже, не подозревая о моем состоянии, начинала простодушно фантазировать, изобретать новые ходы для решения квартирного вопроса. Потом я, слава богу, понял, что никто ничего нам не даст. В отличие от мамы, которая этого так и не поняла. Незадолго до смерти, высохшая, как скелет, и едва волочившая ноги по квартире, мама все еще бредила вариантами улучшения наших жилищных условий. Все собиралась нарядиться в свой яркий красный костюм и куда-то идти. Горько и жутко было ее слушать.
Все это было уже гораздо позже, а тогда, в тот первый летний день к нашему подъезду подкатила грузовая машина с немногими вещами и мебелью Натальи, и я помогал заносить вещи в лифт, поднимать в нашу квартиру.
Между прочим, кроме двух грузчиков, прибыл и «бывший», Макс, хотя его помощь, как я понимаю, не только не требовалась, а, после всего произошедшего, была неприятна. Тем не менее, он явился, якобы удостовериться, что Наталья без хлопот переехала и нормально устроилась. Слава богу, скоро понял, что он тут лишний, окинул взглядом сложенные грудой вещи, приблизительно расставленную мебель и откланялся.
Сам Макс объяснял свой подлый поступок, то есть уход от Натальи, следующим образом. Якобы, бежал, потому что просто боялся сойти с ума, погрузившись в эту драму с обреченным ребенком. Просто сдали нервы. «Но уж больше, чем наиудил, не наиужу, правда?». Молодая женщина не гнала его и, что удивительно, не глядела на него с ненавистью, – не то чтобы не замечала, а просто вообще старалась не смотреть в его сторону. Мама и я, особенно, конечно, мама, смотрели на него с холодным презрением. Он, очевидно, отчасти сознавал свою вину, улыбался с подобием смущения, не без обаяния и всем видом показывал, что и не думает навязываться. Иногда казалось, что он всерьез считает себя конченым человеком.
Удивительное дело, несмотря ни на что, я находил Макса довольно симпатичным. Он хорошо улыбался, был изыскан. Заговорив со мной, заинтересовал интригующими замечаниями, ни с того, ни с сего коснувшись аутотренинга и медитаций. Говорил с мальчиком как с равным. Безусловно, это подкупало. Объяснил, что только в воображении человек получает возможность наилучшей самореализации, и что вообще фантазия отличная штука. Намекал, что более или менее владеет собственным внутренним пространством, в котором могут происходить изумительные вещи. К тому времени я уже кое-что знал об этих предметах, с жадностью проглатывал соответствующую литературу.
Все равно я косился на Макса с недоверчивостью, хотя за все время я видел его лишь пару раз. Тогда при переезде Натальи и – неожиданно – у меня на дне рождении. На том самом дне рождения, где присутствовал и тот – в массивных роговых очках, приглашенный тетей Эстер «для компании». Что касается Макса, то он явился по маминому приглашению. Мама разыскала и пригласила его специально «для Наташеньки». Ей, якобы, показалось, что у них еще может «склеиться». Я взревновал ужасно. Слава богу, ничего у них не «склеилось».
Вообще-то, Макс очень нравился женщинам. Эдакий насмешливый сатир. Если бы сатиры существовали, то Макс был как раз тот типаж. Длинноволосые, остроносые. Остроязыкие. Но, безусловно, красивые, по-мужски. Хотя я не знал точно, какие они, сатиры – может, некрасивые, скрюченные… Во всяком случае, мрачный сатир, сатир, погруженный в себя и в эксперименты со своим подсознанием, – это было зрелище довольно печальное и странное.
Немного устроившись, прибравшись, Наталья позвала нас с мамой и старуху Цилю к себе в комнату. У окна, распахнутого на предвечернуюю Москва-реку, мы пили чай с пышным и сочным кремовым тортом. Мама с Натальей (а также старуха Циля) выпили по рюмке-другой сладкого «дамского вина». Это было что-то вроде импровизированного праздника по случаю первого знакомства. На стене висел вполне дилетантский, но удачный и выразительный городской пейзаж: река, набережная, чайки. Розовый мазок на набережной – не то девичья фигурка, не то солнечный блик. Позже я узнал, что картину нарисовал Макс. Его она вычеркнула, или постаралась вычеркнуть, а картину все-таки повесила. Довольно незамысловатая, если не примитивная работа для человека, который уходил на глубокие погружения в область подсознательного…
Потом вышли на балкон, под которым раскинулась сверкающая и переливающая в лучах вечернего солнца речная гладь. С высоты казалось, что вся комната и все мы – словно парим прямо над водой. Наталья была не просто красива. Я едва мог дышать от этой красоты, едва мог на нее смотреть, таким невероятным счастьем было просто находиться вблизи такой женщины. Сколько угодно времени.
Еще запомнилось, с каким восхищением Наталья смотрела на Москва-реку. Запомнились ее грустные слова о том, что это была ее мечта – поселиться у реки. Неужели есть люди, привыкающие к этому чуду и уже не способные наслаждаться этой красотой, – смотрят не замечая… Кстати, то же самое ощущал и я. То есть, ни чуть не привыкнув к Москва-реке, и в детстве, едва проснувшись, спешил к окну, чтобы взглянуть на нее… Мама соглашалась. И она мечтала о реке. Но по-своему. Если уж жить на реке, то не в городе, а где-нибудь далеко-далеко, на природе, вести простую жизнь, собирать ягоды, грибы, орешки. Там, где нет ни болезней, ни несчастной любви. Эдакое преувеличено поэтическое представление о деревенской жизни в домике над речкой. Вряд ли мама имела какое либо представление о буддизме, но полушутя говорила, что в случае ее смерти, ей бы хотелось, чтобы ее именно кремировали, а прах развеяли в таких дивных местах, но, уж конечно, ни в коем случае не зарывали в глухую могилу.
Кажется, уже на следующий день пересменка закончилась, и мама отправила меня в летний лагерь. Ужасно не хотелось уезжать. Потом пол-лета я пытался и никак не мог вспомнить, как выглядит эта чудесная новая женщина.
Точно так же и теперь, нагулявшись на природе, было приятно сознавать, что когда я вернусь домой, то застану там одну Наталью. Именно поэтому, из-за нее, я и поторопился вернуться в Москву. Ничего удивительного. Павлуша был совершенно прав. «О такой женщине можно только мечтать, – чистосердечно, абсолютно без задних мыслей признавался он. – Мне бы такую соседку. Хотя бы находиться с ней рядом. Знаешь, и подрочить на нее не выходит. Такая чудесная. Только начну, и – удивительное дело, все в голове путается, робею, что ли. Пытаюсь продолжать, но под конец, вместо нее, обязательно втиснется какая-нибудь другая баба, попроще, погрязнее…» Я молчал. Не мог же я ему запретить. Но меня сильно впечатлила эта его удивительная робость. Кто бы мог подумать… А я-то, я-то! Сколько раз я сам употреблял ее образ именно с этой целью! И успешно. Наверное, целое озеро накопилось. Если бы она только знала… «А у тебя получается?» – интересовался Павлуша. Но я упорно молчал. Ему вовсе не обязательно было об этом знать.
Словом, эта счастливая мысль посещала меня задолго до того, как мне сказал об этом Павлуша. Теперь мы действительно оказались как бы наедине. Да, да, эта мысль кощунственно посещала меня даже в спутанные часы маминой агонии. В том-то и дело, если мысль приходит в голову, она вас об этом не спрашивает. Отсюда ощущение подлой неуместности счастья…