Я подъезжал к дому на метро с солнечной стороны, из-за реки. Вагон выскочил из черного туннеля, с глухим хлопком вывернувшимся наизнанку, словно рукав, и в потоке воздуха и света помчался по высокому и узкому метромосту.
И тут же я припал к оконному стеклу с жадностью и нетерпением. Великолепный простор. Как-то особенно кстати пришелся мне теперь этот вид. Тот самый великолепный и родной для меня вид, которым я готов любоваться бесконечно.
Солнце ломилось в гигантский просвет туч. Неправдоподобно огромное количество света. Прозрачность огромного пространства была необыкновенная. Только-только прошумел стремительный летний дождь. От распахнувшейся свободы перехватывало дыхание. Внизу водная ширь, то тут, то там сморщено рябая от завихрений. Три белых бакена посреди реки. Другой мост, широкий и высокий, на соседней излучине. Набережная с голубоватым асфальтом, напоминающая параллельное русло реки, только уровнем выше. Деревья, плещущие зеленью мокрой листвы из высоких арок и проемов между домами. Может быть, в будущем мне предстояли долгие скитания, мучительные поиски утраченного мифического родного дома. Но пока что он был на месте.
Мой дом, как будто светящийся изнутри, как будто висел в пустоте, – над высоким холмом в изгибе сверкающей Москва-реки. И в самом центре России. Это было чрезвычайно важно для меня – то, что я вырос в нем. Именно здесь я родился. В центре мира.
Дом построили очень давно, еще до всех войн, на месте не то русского, не то еврейского кладбища. Говорят, первое время он был отгорожен от внешнего мира глухим дощатым забором под два метра с проволокой. То ли крепость, то ли острог. Напротив арок в заборе были прорублены калитки, а в сторожевых будках дежурили солдаты с тяжелыми карабинами на плече. Летом – в зеленых диагоналевых гимнастерках и галифе, а зимой – в голубых мерлушковых шапках и белых овчинных полушубках.
Трудно представить, но прямо с нашего балкона можно было наблюдать, как звенья вражеских самолетов с черными руническими крестами, летевшие бомбить Москву и Кремль, появляются с Запада в еще чуть алевшем после заката небе. Вместо широкого проспекта – еще не засыпанный извилистый сырой овраг. Вместо гранитной набережной – песчаная отмель. Немецкие летчики издалека видели дом на берегу блистающей в лунном свете Москва-реки, прекрасный ориентир, все целили попасть в него бомбой, но безрезультатно. Сровняли с землей барак во дворе.
Дом представлялся мне беспримерной громадой, цельно вырубленной глыбой гранита. Когда-то он считался самым высоким и шикарным зданием в Москве. Да и потом, после возведения сталинских высоток, представлял собой впечатляющую фантастическую картину. Например, глубокой зимней ночью среди черно-белого ночного города, среди скопищ улиц и улочек, похожих на разрытые катакомбы, высились во мгле одинокие черные громады, высились среди ландшафтного убожества торжественно и неприступно, до самого неба, подмигивавшего мелкими звездами. Тогда еще не вошло в обычай по ночам подсвечивать здания прожекторами. Император Сталин мчался через мост на своем приземистом бронированном автомобиле, глядя в окошко на эту громаду, наш дом, который никогда, даже через миллион лет не превратится в груду песка. На крыше для пущего величия было надстроено что-то вроде пышного и в то же время строгого восточного мавзолея с колоннами, вознесенного к самому небу. Как шутили старожилы, дом, который построил Джо. Посреди России, посреди мира. Если немного напрячь воображение, то издалека дом можно было принять за огромного орла на холме, который разбегался с распростертыми крыльями, чтобы броситься вперед, взлететь, воспарить над своей великой державой… Да и в солнечный летний полдень зрелище не менее фантастическое.
В младенчестве он казался мне гигантским сплетением бесконечных лабиринтов. Может быть, с целым подземным городом, спрятанным в подвалах. Позже я познал и исследовал его вдоль и поперек, но ощущение бесконечности внутренних пространств все равно осталось.
Окна выходили на Восток и Запад. Я жил на девятом этаже, но в моем внутреннем восприятии, особенно в снах, высота магически трансформировалась в девяносто девять этажей, непрерывно подрастающей, вроде Вавилонской башни, – так что башенки и золотые купола Кремля казались домашними и родными и скромно толпились во дворе дома. Где-то рядом, словно на задворках, помещались карликовый, но дремучий Александровский сад, уютные особнячки Пречистенки, сумрачный закут Новодевичьего монастыря и уж совсем игрушечные Воробьевы горы.
Меня восторгало, что если бы и произошло что-нибудь самое ужасное, если все это – дом, набережные, мосты, весь город были бы совершенно сметены с лица земли, все равно его потусторонний двойник останется в абсолютно голом пространстве, существуя вне материи и времени.
Глядя на наше окно, из проносящегося по метромосту поезда, я очень хорошо понимал, что теперь меня всегда будут одолевать эти неожиданные и щемящие фантазии и видения. Не явь и не сон. Что-то смешанное. Мгновения, когда не знаешь, летишь ли вслед за воображаемым или впереди него.
Словно пронесшись сквозь распахнутый простор, я мысленно прильнул к нашему окну. Как в сновидении, когда кажется, что вот-вот увидишь извне то, что происходило много лет назад. Трепет, страх и в то же время неизъяснимая тяга заглянуть туда. Увидеть, вопреки чему бы то ни было. Когда от напряжения сжимается горло и накатывает такая безмерная тоска, что не знаешь, куда бросаться и что делать.
И вот я уже словно видел и нашу комнату, и моих родителей. Все-все запретное, но такое природное. Широко разведенные девичьи ноги, радость здорового супружеского аллюра, тугие толчки энергичных ягодиц гимнаста-разрядника. Молоденькая тонкая женщина-жена, отхлопотавшая только что заведенному домашнему хозяйству, преданно отдавалась своему любимому мужчине, радуясь этому потрясающему изнурению, добросовестно принимала в маленькое нежное пространство животворные выбросы с единственным желанным ощущением безграничной и вечной супружеской верности. Снова и снова, пока оба не забылись то ли в сладком сне, то ли глубоком обмороке… Что еще я мог увидеть? Уж не мое ли вселение в сосуд, не тот ли самый миг, ту вспышку, когда мое самоощущение обрело материальную форму, и открылся мой индивидуальный «глазок» вовне?
Нет, ничего подобного я, конечно, не видел. Поезд снова влетел в темный туннель. Память блокирована. Только непроницаемо абстрактный мрак. Может быть, поэтому в детстве темнота внушала такой химически чистый ужас? Тьма скрывала тайну сотворения мира.
Через пару минут от станции метро, прохладной, но душной, изнутри и снаружи похожей на древнюю мраморную гробницу, пешком по набережной, я уже подходил к дому. Затем шагнул во двор под арку.
Из арки пахнуло истинной свежестью и прохладой. Громадные старые тополя дружно сошлись во дворе. Толстая кора, как отслаивающие болячки. Стволы от земли до верхушки опутаны, как лианами, тяжелой листвой. Влажный асфальт вдоль парадных синий-пресиний. Во дворе ни единого человека.
Я очень хорошо помнил, как, одиннадцатилетний, я слонялся по пустынному двору – в такой же прекрасный летний день, когда после ливня асфальт кажется синим, а громадные тополя, отбрасывавшие еще более густую тень, стоят не шелохнувшись. Мама забрала меня из летнего лагеря на пересменку. В воздухе мелькали бабочки-лимонницы и бабочки «павлиний глаз». Около старых гаражей сохранилось несколько старых кустов райских яблочек и одичалых сливовых деревьев, наподобие алычи, ветки которых к осени бывали облеплены ярко-желтыми плодами (мы ели их немытыми). Под ногами хрустели тугие шляпки шампиньонов, обильно выпиравших из-под земли, словно отложенные в ней черепашьи яйца, среди весьма сочной травы. Помнится, я собирал их (шампиньоны), а мама жарила в сметане. Шампиньоны можно было собирать и в Александровском саду, прямо под кремлевскими стенами. Только кушать их я бы никому не порекомендовал.