Родители никогда не напоминали мне о той поездке в Люботин. Лишь однажды, лет сорок назад, мама вдруг спросила:
– Сынок, а ты помнишь Гиевку?
– Какую Гиевку? – удивленно переспросил, услышав давно позабытое название.
– Ну и, слава богу, – сказала почему-то мама и надолго замолчала, – А Люботин?
– Люботин помню.
– А что помнишь?
– Паровоз, который гудел каждую минуту и пускал клубы дыма вдоль поезда.
Мама рассмеялась, и больше подобных вопросов не задавала…
И вот через столько лет в памяти вновь всплыл загадочный Люботин и еще какая-то Гиевка.
Люботин и Гиевка… Почему мама тогда решила, что я должен их помнить?.. На всякий случай посмотрел карту – может она подскажет. И, о чудо! Конечно же, сразу нашел и Люботин, и ту Гиевку на окраине Люботина, что в шести километрах от станции.
Да-а-а… Похоже, именно в Гиевку мы шли тогда с мамой часа два, а то и дольше. Автобусы ходили очень редко, и я прекрасно помню ту бесконечную дорогу, которую пришлось пройти пешком. Мы с мамой несли чемодан и сумку с моими вещами, а широкая тропа то круто устремлялась под гору, то тянулась и тянулась все вверх и вверх…
Значит, Гиевка… Что ж, то место я прекрасно помню, правда, как оказалось, без названия. И самое яркое, что запомнилось в заново открытой через столько лет Гиевке, это громадное корявое дерево на опушке леса. Стоит лишь закрыть глаза, и тот дуб в три обхвата так и стоит перед мысленным взором, словно живой, как и тогда, когда все это было…
– Ты что здесь сидишь один? Не скучно? Иди к детям. Поиграй, – подошла ко мне воспитательница.
А на большой поляне с еще зеленой травой играли дети. Много детей. Целый санаторий. Шумно, весело. Но мне было хорошо именно здесь, под этим дубом. И мне вовсе не было скучно. Я просто не знал, что это такое.
– Я здесь поиграю. Можно? – спросил воспитательницу.
– Играй, раз нравится, – разрешила она, но не ушла, а присела рядом, – Я давно наблюдаю, ты здесь всегда сидишь. Что же с ребятами никак не подружишься?
– Они большие. В школу ходят. А меня в школу не взяли.
– Ну, ничего. Возьмут еще. Подлечишься у нас, и в следующем году пойдешь в школу… А в городе у тебя есть друзья?
– Нет. Я там не знаю никого.
– Как так? – удивилась воспитательница, – Это ты такой маленький, а уже бирюк?
– Кто-кто? – рассмеялся я.
– Ну, тот, кто сидит один, как ты, и не хочет ни с кем дружить.
– Не-е-ет… В нашем лагере у меня было много друзей, а самый лучший – гер Бехтлов.
Не знаю, почему, но я не стал рассказывать воспитательнице о моей подруге Любочке, что осталась в лагере. И уж тем более ничего не рассказал о Людочке, с которой подружился перед тем, как меня отправили в этот санаторий.
– Кто-кто твой лучший друг? – удивленно переспросила воспитательница.
– Гер Бехтлов, наш переводчик.
– Переводчик? Что за переводчик?
– Ну, он говорит немцам все, что скажет наш офицер. Немцы наших офицеров не понимают. Один гер Бехтлов понимает.
– Да ты, в каком лагере был? – изумилась воспитательница.
– Там, где пленные немцы, – ответил ей.
– Надо же, – с удивлением посмотрела на меня воспитательница. И мы еще долго говорили с ней о нашем лагере, где я родился в конце 1944 года и прожил до шести лет. А воспитательница все слушала и слушала, и не уходила…
Осень 1950 года навалилась на нас с братом детскими болезнями. Откуда она взялась, та зараза, в нашем закрытом мирке, где нас, детей, было всего трое? Ведь до этого болел лишь однажды, в младенчестве, простудившись до воспаления легких в землянке, где мы жили. Тогда меня спас пленный немецкий доктор и пенициллин, с трудом найденный где-то родителями – была весна 1945 года, и все еще шла Великая изнурительная война.
Сколько себя помню, мы всегда жили за колючей проволокой, в зоне, где все носили военную форму – и пленные немцы, и военная охрана лагеря, и даже «вольнонаемные», ходившие с оружием, но без погон.
И лишь в конце 1949 года нас поселили в отдельном двухэтажном домике. Он хоть и размещался на территории лагеря, но зато не считался зоной. Здесь нас могли навещать наши родственники, знакомые и даже «расконвоированные» немцы, в том числе мой друг гер Бехтлов.
Здесь у меня появился первый друг моего возраста – шестилетняя девочка Любочка. Ее родители тоже работали в лагере, но она, к моему удивлению, не говорила по-немецки, хотя ее мама была переводчицей. Любочку в зону не пускали, а я ходил туда к моим друзьям-немцам, когда хотел…
Первым заболел четырехлетний брат Сашка. Он громко плакал и мешал спать. Вокруг него суетились родители. Меня же переселили в маленькую комнату, изолировав от брата, заболевшего ветряной оспой, или, как говорили, «ветрянкой».
Его увидел не скоро. Сашка весь, с ног до головы, был в пятнах зеленки, уже не плакал, а, увидев меня, даже заулыбался. Я же в ответ рассмеялся от души – так смешно он выглядел. А родители вдруг нахмурились:
– Нельзя смеяться над больным человеком… Запомни это, сынок… Слава богу, твой брат, наконец, выздоровел, – сказала мама.
Я не понимал, что такое больной человек и что такое выздороветь, но смотреть без смеха на раскрашенного брата не мог. А мама, намотав на спичку немного ваты, начала ставить зеленые пятнышки на волдыри, покрывавшие все тело бедного Сашки. И я стал ей помогать, показывая пальчиком, где она пропустила одну или даже несколько «оспинок».
Но стоило ей на минутку отвлечься, я тут же взял спичку и нарисовал брату зеленые усики и даже маленькую бородку. Ему было все равно, зато так он выглядел еще смешнее. Меня тут же наказали, поставив в угол.
А через день я заболел. И уже очень скоро понял, что лучше быть раскрашенным, чем терпеть постоянный зуд и потом ходить со следами оспы: несколько оспинок так и остались на лице брата навсегда…
После выздоровления успел лишь сходить с мамой в детскую поликлинику. Там мне сделали какие-то прививки. Скорее всего, делать их после болезни было нельзя, но кто это мог знать, кроме врачей.
Встать утром с постели уже не смог – у меня снова была высокая температура. Сильно болела голова. Периодически проваливался в сон, а когда просыпался, первое, что видел – это репродукцию картины Шишкина «Утро в сосновом лесу», висевшую напротив моей кроватки. Ее совсем недавно подарил художник-немец, который нарисовал все по маленькой картинке из какого-то старого журнала.
Я неотрывно смотрел на картину, и к удивлению, вдруг увидел, что медведи ожили. Оба медвежонка слезли с дерева и вместе с третьим и медведицей с любопытством смотрели на меня. Я их совсем не боялся, потому что они были маленькими, да к тому же не знал, насколько опасны эти звери. Для меня они были всего лишь добродушными героями русских сказок.
И я разговаривал с ними о чем-то, пока вдруг передо мной ни предстало усталое лицо мамы:
– Он бредит, – сказала она отцу, стоявшему рядом, и заплакала…
Я засыпал и просыпался, и снова и снова неотрывно смотрел на картину то ли во сне, то ли наяву. Но медведи уже были на своих местах, и не хотели разговаривать со мной. А за окном крупными хлопьями медленно-медленно падал снег. Первый снег в том году.
– Кальт васэр, кальт васэр, – отчетливо услышал голоса в соседней комнате.
– Я не понимаю, – послышался голос матери.
– Мама, холодной воды! – перевел я для матери слова немцев. Она вдруг вбежала в комнату и потрогала мой влажный лоб.
– Слава богу, очнулся. Ты хочешь холодной воды? Тебе нельзя, сыночек. Я принесу сейчас теплую.
– Мама, это немцы хотят холодной воды, – сказал матери, которая стояла, наклонившись надо мной, и радостно улыбалась…
Но к вечеру мне стало совсем плохо.
– Почти сорок, – сказала мама, глянув на градусник, – Врач сказал, надо везти в больницу, – услышал ее слова и снова уснул.