– Я, вас Юрий Анатольевич, могу сопроводить до Архангельска, если Владимир Сергеевич позволит, – отозвался майор, когда Дашу перестали удерживать, и она резко села на диване. – Все равно сегодня больше никого не удастся осмотреть. Да и я согласен с вами, Юрий Анатольевич, так будет спокойнее за здоровье Дарьи Александровны. А завтра начнем обследование в Костроме, я посмотрел список, там, около десятка заявленных.
Даша внезапно яростно качнулась, а удерживающую голову шея и вовсе дрогнула, мгновенно ослаб и весь позвоночный столб так, что если б не подхватившее ее руки Петра Михайловича, определенно, шлепнулась плашмя на диван.
– О! Спокойнее, тише, Дашуня, – ласково произнес он, бережно укладывая женщину на диван и поправляя под ее головой куртку.
– Хорошо, – лениво произнес Владимир Сергеевич. Он так и не отошел от дивана, внимательно наблюдая за движением Дарьи. – Сопроводите их, Петр Михайлович, до Архангельска. На Зенит, впрочем, не ездите, в пропуске вы не заявлены. Подождете в гостинице Юрия Анатольевича, а потом полетите вместе с ним в Кострому.
Слабость сейчас окутала все тело женщины. Пропала сила не только в руках, ногах, похоже, и само туловище смягчилось в мышцах, расслабилось и даже дыхание стало степенно снижать свой временной промежуток, делая медленный вздох и не менее продолжительный выдох.
Петр Михайлович, меж тем смочив ватный тампон, вновь протер локтевую выемку на руке Дарьи, распрямляя ее и укладывая себе на бедро, но лишь затем, чтобы сильнее закатать на ней рукав рубахи, почитай до плеча и достать из дипломата автоматический тонометр. Обернув манжету вокруг руки, чуть выше локтевого сгиба, он принялся нагнетать в нее воздух, ощутимо сжав саму поверхность руки в крепкие силки, отчего внезапно слышимо для Даши внутри груди неторопливо пару раз отозвалось биением сердце. Впрочем, уже в следующий момент майор начал стравливать воздух из манжеты, одновременно, наблюдая за показаниями электронного манометра лежащего на диване.
– Вот и ладушки, Дашуня, – произнес майор, достаточно низким голосом, словно стараясь загладить собственную вину перед женщиной. – Давление у вас нормализовалось. Как говорится, стало как у космонавта.
Слышимо хохотнул отошедший от дивана в направление окна Владимир Сергеевич, вроде как заслоняя дневной свет, дотоль блекло наполняющий помещение.
– Не увозите меня, пожалуйста, – просяще молвила Даша, неожиданно ощутив в шутке предостережение. Она распластала на ноге майора ладонь и надавила подушечками перст на поверхность бедра, стараясь, вроде как ухватится за него. – Пожалуйста, у меня маленький сын, – теперь и вовсе всю ее пробила острая волна паники, безысходности и бессилия, не столько физического, сколько морального. – Ваша дочь, – голос Дарьи значимо снизил звук, а поперед глаз проплыло белесое облако.
– Моя дочь, – едва донеслось до женщины звучание баса Петра Михайловича, и он ощутимо принялся снимать с ее руки тонометр. – Не на много старше вашего сына, почему вы о ней сказали? и откуда знаете, что у меня дочь?
Белесое облако теперь поглотило все пространство вокруг Даши, оставив только четкое слуховое восприятие, посему уже в следующий момент до нее долетели слова, сказанные Владимиром Сергеевичем:
– Успокой ее. Скажи, что мы сообщим ее родным об отъезде.
– Она уже не слышит, уснула, – словно из глубины доплыл голос Петра Михайловича. – Интересно откуда она узнала, что у меня дочь? – это он молвил тревожно, и тотчас пред глазами Даши проплыла картинка, наполненная солнечными лучами летнего дня, будто отраженного от неограниченного пространства бурой земли, покрытой бетонными надгробьями, деревянными крестами и мраморными памятниками. Стоящий возле глубокой пустой могилы темно-красный гроб и лежащим в нем телом юной девушки, одетой в белое венчальное платье. Девушки так похожей лицом на Петра Михайловича, таким же круглым по форме, с маленьким ртом, узкими губами (точно растянутыми в улыбке) и удлиненным носом имеющем расщепленный кончик, однако, как и присуще мертвым людям с желтым цветом кожи.
А секундой спустя мертвое лицо девушки сменилось на смеющееся личико Павлушки, Пашуни, Панички, как его величали, любимого и единственного сына Даши. Круглое, полненькое, как у мамы, оно глянуло на нее двумя крупными серо-голубыми глазками, обрамленными длинными темно-русыми ресничками и изогнутыми негустыми бровками. Прямой с широкими крыльями нос и небольшой рот с четко выраженной галочкой на пухлой верхней губе, растянувшись в улыбке, явил глубокую ямочку, залегшую на левой щечке. Звонкий смех Панички загасил все сторонние звуки, и даже голос Владимира Сергеевича, сказавшего:
– Спит, тогда собирайтесь. Места в самолете уже забронированы.
К смеху сына прибавилось его четкое изображение, одетой в голубую курточку и синие джинсы коренастой фигурки. Плюхающего обутыми в белые кроссовки ножками по широкой луже, покрывшей сверху серый асфальт, и ссыпающего на его густые, русые волосы с медным оттенком крупные капли дождя. Павлушка резко качнул головой вправо-влево и сейчас же капли прицепленные к его давно нестриженным волосикам разлетелись в разных направлениях, неспешно вращая своими округлыми формами и с тем принимая на свои прозрачные бока рубиновые лучи света, спущенной с крупной красной звезды, зависшей где-то справа.
Резкая боль теперь пробила не только мозг, но и все тело Дарьи, на мгновение вернув ощущение времени, и тотчас она услышала приглушенный голос Петра Михайловича:
– Сейчас сделаю ей укол. У нее, очевидно, было какое-то повреждение мозга, а может даже опухоль или киста, потому такие судорожные приступы. Очень плохо, что это случилось уже в дороге. Хотя бы вы успели Юрий Анатольевич доехать до Зенита без повторных приступов.
Глава пятая
Даша пришла в себя от легкого покачивания, точно взяла на руки дотоль снившегося ей Павленьку, а он цепко ухватив ее за шею, крепко прижался. Чем и вызвал то самое покачивание вперед-назад, ибо к пяти годам был крепким бутузом. Чувство оцепенения (как сравнил бы человек душевного онемения или правящей в нем утраты) такого которое бывает от потери близкого, любимого, неважно его ли смерти или только подлого, злого предательства, наполнило Дарью горечью и обидой. Не то, чтобы она не могла жить без бывшего. Просто дотоль едва пережитая боль от смерти полуторагодовалой, старшей дочки (умершей от осложнения после прививки), заслонилась заботой о рожденном Пашуле, особым болезненным попечением о его здоровье, создании идеальной семьи, чистоты, уюта и радостью приготовления чего-нибудь вкусненького. Нежданно, именно вдруг все ее хлопоты вылились в предательство, не менее жуткое, чем смерть Любавушки, когда заглянув в карие глаза Виктора, Дарья прочитала там приговор собственной семье и ее чувствам.
– Люблю другую, – прозвучало из его уст, точно перечеркивая прожитые года, потерю дочери, рождение, как надежду – сына, и его давешнее двухлетие.
Нет, Даша, не стала психовать, кричать, просить, она, молча кивнув, ушла в комнату к сыну, чтобы прижав его русую с медным оттенком волос головку к собственной груди, прикусив верхнюю губу, ждать.
Ждать, когда Виктор соберет свои вещи в сумку, также, молча, покинет ее дом, хлопнув громко дверью. Потом будет страшная ночь и горькие, наполненные воем рыдания, опрокинутые в немую, глухую подушку. Потом будет болезненный развод, в котором бывший окажется столь меркантильным, что разделит все нажитое, включая мебель, посуду и даже постельные принадлежности. А после три года тишины, два или три денежных почтовых перевода, да один звонок на пятилетие Пашули с поздравлением по поводу его дня рождения.
После сумбурно тяжелого расставания, потери дочери почитай и не осталось веры в себя, лишь появившееся за год до развода творчество, не столько приглушало боль, сколько просто от нее отвлекало. Вместе с тем внутри Даши, появившись, поселился страх указывающий, что веры в мужскую половину не осталось. Даже сама мысль о крепком мужском плече, почему-то вызывала горькие воспоминания, как упавшие на кофейного цвета ковролин голубые, махровые полотенца Виктор торопливо засовывал в черную с белыми широкими полосами сумку.