Застучало в гулкий разнобой по коридору: будто шпалы сбрасывали на мёрзлую землю.
Братья мамины, темноликие изверги, один – охранник, другой – сержант-контрактник ПВ, берцами давили паркет, торопились, вынося проемы, встречать – и прогрохали серой лестницей вниз.
Девочка – по черноте одежной да жёлтому нездорово пятну лица с ночными окружьями у глаз она легко сошла бы за богомольную старушку, когда б не формы под джинсовым трауром: формы свеженького, не дозревшего самую чуть шестнадцатилетнего женского существа, ещё не нокаут для мужиков, но уже его обещание – подалась за дядьями.
Папа, приехавший с маминым трупом, похмелен был, суетлив бабьи, нехорошо мят.
Оборотясь к водителю, конструировал что-то в воздухе белыми голубями рук, и хорошо понималось с расстояния, что постройка его – так же нелепа, беспомощна и слаба, как и сам он, и, того и гляди, рассыплется в прах.
А водитель, горных явно кровей, показался девочке страшен. Вышел и курил у подржавленной, вполовину раскрытой двери, и, как увиделось ей, улыбался, просвечивая свозь щеть усов белизной.
«Нашел время и место, урод! Вот гадина! Ему-то, понятно, по барабану, но зачем улыбаться-то? Улыбаться зачем, урод?»
– Гад. Урод. Гадина. Гад. Урод. Гадина! – она тихонько проговаривала слова эти в упрямый такт – и поняла вдруг, что дело тут не в улыбке, но в уродстве верхней губы, отчего водитель и глядел по жизни весельчаком. И усы подстриженной шваброй для того лишь, должно быть, чтобы скрыть заячий этот знак – а она напридумывала тут чёрт-те чего…
Но было уже не до кавказца – дядья потащили из дверей синее армейское одеяло с длинным, закрученным в грязно-белое, непонятным и длинным, сокрытым в нечисто-белое, длинным и жутким, чужим и своим…
Снова закаменел-ожесточился воздух, и мысли, теснясь, тыкались по малому кругу. Девочка пыталась и не могла ощутить мать, не признавала близость ее и не верила, что там, под замызганным саваном – если не мама, то хотя бы ею бывшее тело.
Дядья чертыхались, забирая надёжней в клешни синие худые углы. Кокон-труп чуть выгнул к земле одеяло, но хранил жёсткость.
– Тяжёлая, что твой свинец! Валечка… Валюша… Кто бы сказал… – дядя Игорь, старший из двоих, поражался и разом взмок.
– А хули ты думал? – лаконично возразил дядя Андрей. Дважды меньший бывал в южных командировках, насмотрелся обезжизненных тел и нАшивал их, трупов, немало: с чего бы ему удивляться?
Каждому из дядьёв от рождения досталась дедова половина: старшему – тяжелая мощь, младшему – злая резкость. И наглой изворотливой толковости у каждого было вполовину против деда меньше – потому и не процветали.
Девочка мешалась, стараясь докоснуться до сокрытого тела, пусть через ткань – докоснулась и отдёрнула тут же руку: пальцы не узнавали тёплую мягкую мать и запомнили дерево.
Она подняла чёткий восковой лик к одетому в «шубу» фасаду: в рамки окон вставлены были плоские лица соседей. В доме напротив, через двор, играла вчерашняя, из законченной жизни, музыка – бумц! бумц! бумц! – но слышалась, как через подушку.
В подъезде пошло ещё туже. Дядья кряхтели и матерились потоком, и ждалось девочке, что вот-вот бросят они неудобный груз, возненавидев его окончательно, ухнут в колодец-пролёт да уйдут – нет, донесли.
Ожидали бабку и деда – те должны были вот-вот явиться с пригородной электрички. Дед с ночи пьян был вусмерть, внедорожник вести не мог, а на такси расшвыриваться не имел похабной привычки. Пьяный или другой, а принцип блюсти надо – дед и блюл.
А бабули соседские – Вася и Тася – ходили уж округ стола, куда только что взгромоздили маму. Чужому мытью доверия не было. Два таза с последней водой – желтый и красный – пятнели у балконной двери. Девочку туда не пустили, да и сама она не пошла бы: боязно было до жара, до судорог в пальцах ног и огненнного червя вдоль позвоночника.
Дядья курили в кухне. Младший взял девочку за руку чуть выше локтя, дыхнул в макушку вчерашним праздником.
– Ты вот чего, Лен… Старик твой говорит, что проверил счета мамины. Сегодня утром ходил – в один банк и другой. Мы с Андрюхой хорошо его потрясли. Чего получается-то, по счетам. Валя, оказывается, перед тем, как в больницу лечь, сняла с книжек-то. Много сняла. А еще больше, поди, у ней в кубышке было заначено! Хорошо сестричка на курях поднялась! Так это, ты вот что… Может, она тебе сохранить чего-нибудь отдавала? Бате-то понятно, что нет – куда ему, демону алкогольному, давать? По пьяни отправил бы голодающим детям Африки – и сам потом не вспомнил бы. Или на девок, шкур консерваторских, спустил… Если она кому и доверила бы: спрятать там, приберечь – так скорее тебе.
– Чего приберечь? – девочка не хотела и не могла удивляться.
Да и нечему удивляться: теперь, за гранью, всё вчуже и по-другому. Всё так, как предсказывала мама. И откуда только ей было знать? Но, так ли, этак ли – надо привыкать здесь. Ведь зачем-то же одолела она – невозможный гранит.
– Чего приберечь-то? – повторила негромко она.
– Да ты не подумай чего, племяшка! – зачастил от окна дядя Игорь, старший. – Мы ж тебе родные, не кто-нибудь. Батяня твой, своими именами – мало, что интеллигент, виолончелист куев – так еще и алкаш. Валюху до свадьбы еще предупреждали: пустой человек – да разве она кого слушала? А у нас, ты знаешь, по-серьёзному. Мы тебе не чужие. Родная кровь. Родственники. Самые близкие люди. У нас, Лен, оно целее будет. Да что целее… Прокрутим раз-другой-третий, есть тут пара хороших тем – к совершеннолетию в два раза больше вернем. Дорастёшь – на учебу тебе, и на свадьбу, и на всё остальное… Там разберёмся – по-родственному, по справедливости. Между своими какой обман? Обидно же – столько бабла… Не видела, может старик твой прятал чего? Ну, так чё, Лен?
– Не знаю, – сказала девочка медленно, печально и строго. – Ничего она мне не говорила и не давала. Ни-че-го.
– Ничего, говоришь… Вот хрень! Где ж их теперь искать? Хмыря этого, батю твово, что ли, опять трясти… Вот хрень! Чёртова семейка! Все в деда пошли, как один: концов не найдёшь, хоть за ребра вешай… – суровел дядя Игорь и поскреб дюймовый лоб. – Эй. Эй! Эй-эй! Ты чего, Лен? Ты присядь, присядь, успокойся… Вот хрень, этого не хватало! Андрюха, тащи нашатырь!
Прибыли к вечеру дед с бабушкой. Старик, увидав тело дочки, заухал обескураженным филином, пошел, шумно снося углы, по квартире. Бабушка скулила тихонько, а после притихла вовсе, вжалась в самоё себя и там, внутри, и кричала – и только хорошие, крупные, раздавленные постоянной, сызмальства и во всю жизнь, работой руки её яростно плясали от боли.
Девочка приезд стариков не застала – отнесенная в розовую спальню пучеглазым дядей Андреем, укрытая до подбородка легким палевым пледом, она была с мамой.
Глава третья
В янтарном автобусе места хватает двоим: внутри он куда просторней, чем может показаться извне. Вот ведь, никогда бы и не подумала! Две каталки стали впритык, и тела обнажённые – девочки и Валентины – соприкасались плечами, локтямим и бедрами, соденинённые тугими агатовыми шлангами с бледной восковой желтью присосок на суженных концах. Кожу под резиной чуть покалывало и холодило.
Водитель скрежетал и позвякивал ниже железным: как будто вытаскивал один за другим, осматривал, пересчитывал и скидывал снова в ящик большие, в килограмм веса, гвозди. С каталки видна была лишь спина его в пропотевшей насквозь шафрановой футболке да чёрный, в синь, каракуль головы. В распахнутую, исклеванную ржой дверь вместе с тяжелым и жарким воздухом заметало мелкий песок.
– …Вот и поедем, красавицы! – сказал, закончив и разогнувшись, он – всё тот же разулыбчивый не по воле кавказец. – С ветерком рванём, как положено! Ай, Андорра-мама!
Проскрипело, вскрипнув дважды, лязгнуло и отсекло. После лязгнуло еще раз спереди и слева. Автобус без желания завёлся и пошёл. Багровая ртуть термометра на белом блестящем столбе посерёдке грязного стекла, отделяющего грузовой отсек от салона, всползла далеко за тридцать.