Союз и закон:
«И теперь, слушайте покорно мой голос и храните мой завет, тогда вы из всех народов для меня особое сокровище. Так как моя - вся земля. Но вы должны быть для меня царством священников, святым племенем».
Шаффер поднялся и прошел туда-сюда. Две тысячи и вновь две тысячи лет! - сказал он. Нужно было вырвать у тупых голов слово «нация» из их дерзких пастей. - Нужно было! - сказал Иве, - кто предоставляет вам право на эту формулу; и какое пение сирены выманило вас из союза? - Антисемит? - спросил Шаффер. Иве сказал: - Сегодня еврей - это самый видимый защитник на либеральном бастионе. Я борюсь с ним, потому что я хочу взять бастион штурмом. - На самом деле, - сказал Шаффер, - либеральный еврей самый опасный враг самого еврейства. У вас, как и у меня, есть право бороться с ним, до тех пор, пока еврейство не готово заманить его назад в свою обязывающую сферу. И именно это заставило меня разочароваться в еврействе: То, что оно стало хрупким в своей воле к господству; что оно подлизывается и приспосабливается там, где оно должно было бы сопротивляться при всех обстоятельствах, в духовном; то, что оно не узнает свой час, не поднимается, чтобы еще раз создать, еще раз сотворить закон; то, что оно позволяет разбивать свою силу, после того, как оно уже позволило разбить свою форму. Это и многое другое. Я не выскочил оттуда необдуманно; я знаю, что происходит сегодня в еврействе, и главным образом, в немецком пространстве, воздух которого не благоприятствовал ни застою в законе как на Востоке, ни распространению закона, как на Западе. Я знаю о знаках и чудесах, о Герцле и Бубере; я знаю, что опьяняющий ток, который стремится к формированию, протекает сегодня также через еврейство. Но я также знаю, что разбит сосуд, духовная форма, теократия; я также знаю, что не там находится предпосылка новообразования - еще не снова там: беспристрастная, глубокая вера из глубины корней души; я также знаю, что все, что должно добиться себе еврейство с национальной точки зрения, оно, в лучшем случае требует, просит, но не завоевывает. Я выскочил оттуда, так как я больше не могу верить. Так как я больше не нахожу там органическую общность. Теперь пророки молчат мне, как говорил Гёте. Я не могу этому радоваться, я не могу об этом сожалеть; это просто так и есть. Четыре тысячи лет! Через еще раз тысячу лет, вероятно! Тот, кто может верить, должен упорствовать, должен в себе жить в Ренессансе, о котором он мечтает. Теперь и сегодня час германства. Те духовные ценности, которые я искал в иудаизме, в традиции моего народа, я нашел в германстве, в немецком духе, более полно и более оживленно - и моложе. Шаффер сказал: Однако я смог понять это не с перспективы утренней газеты. А в обязательстве к современности, которая в то же время открывает свое ядро как точка пересечения истории. Уже в первом движении народа лежит его предопределение; он может признавать его или отвергать, у него может быть история или переменные условия существования. Давайте откажемся, все же, наконец, от черствых понятий, которые запутывают голову со времен французской революции и позволяют каждому европейскому народному краалю заявлять о своих «национальных интересах», не подарив миру хотя бы одной единственной обязывающей идеи. Как нация народ тогда легитимирует себя, когда он провозглашает свою универсальную ответственность. Непрерывную ответственность, которая осуществляется в героических фигурах истории. Война, убийство, чума и адская жажда были во все времена и во всех народах; но вот что такое критерий героической фигуры: то, что она выполняет задание, решение которого лежит в сущности нации, даже если народ о нем ничего не знает. Жанна д'Арк - это французская национальная святая и героиня; так как она задолго до акта становления нации из ее народа во французской революции уже действовала по ее, нации, заданию. По божественному заданию, по предопределению; она исполняла слово нахристианнейшей дочери церкви, и церковь не могла поступить иначе, как признать ее святой, и она признала вместе с тем право нации ее нахристианнейшей дочери. Так, как она может должна признавать каждое право нации, если оно направляется по-христиански. Так, как она признавала немецкое право, в Священной Римской Империи Немецкой нации. Но это как раз то: здесь универсальная ответственность была установлена не немецким народом, а церковью: Нация как посредник, не как исполнитель. Где она хотела исполнить, она стояла в протесте. И в ее самом сильном протесте, в реформации, до сих пор самом национальном акте немецкой истории, она атаковала основы церкви, основы Священной Римской Империи ради немецкой нации. И это для меня знак, что в этот момент произошло также самое глубокое связывание с народом, который как единственный сохранил для себя чистым свое национальное право в непреклонной исключительности: с еврейским народом. Через перевод Библии. Через принятие единственного универсального документа мира в собственное культурное достояние, сознательный акт установить собственную универсальную ответственность по отношению к праву церкви. Нет ничего естественнее, чем если бы этот процесс мог сохранить только для немецкого культурного круга свое более глубокое значение, религиозное. То, что все народы, которые были захвачены вихрем этого акта, сделали главным образом другие, нежели религиозные выводы. То, что Густав Адольф сражался в Германии и пал; то, что Кромвель в пуританском завете провозглашения евангелия должен был сразу пойти на имперское расширение власти, которое находило всюду свои границы там, где церковь уже завоевала свое политическое пространство; то, что провозглашение прав человека, последняя мощная идея миссии нации, которая направила всю ударную силу французского народа сначала против Римской Империи Немецкой нации и разбила ее на куски, но никогда не прекращала, никогда не могла прекратить направлять эту силу против германства - и в церквях Франции всюду висит трехцветный флаг с золотым крестом на белом фоне. Каждая нация достигает лишь того, насколько хватает ее силы. Как же иначе, разве фашистская Италия не обосновывает свои претензии на то, что является наследником Римской Империи, таким образом, следовательно, сегодня управительницей латинского мира, и завтра самым гордым сыном церкви? И не является ли всемирная революция идеей миссии русского народа, и нет ли у него своих повстанческих армий в каждой стране мира? Принцип нации - всегда тот же самый, только нации различны; они подчиняются, как часть целого, последовательностям, которые диктует жизнь, они возникают и растут, подчиненные вечным мировым законам, они захватывают и излучают, и передают, превращают и осуществляют, и проходят, и неизгладим след их духа. Если времена становятся беременными, то мир ожидает рождения новой идеи. Сегодня время на сносях; мир ждет. Есть только одна идея, которая может родиться, которая призвана заново привести в порядок, придать лицо будущему столетию, вероятно, грядущему тысячелетию. И это будет немецкая идея. Шаффер сказал: - Это знак для меня, что сегодня всюду в немецких землях проявляется поворот души, и только в немецких. Индийцы и китайцы борются за свое национальное освобождение. И что они провозглашают своей целью? Что значат тезисы Сунь Ятсена, Индийского конгресса? О чем мечтает Ганди, о чем говорит китайский студент? Право самоопределения народов, преобразование в духе западной демократии. Русские говорят о новом жизнеощущении и указывают на сильный, опьяняющий, изменяющий лицо целого континента экономический план. Полный перенос решающего ценностного акцента только на экономическую основу, это может означать для русского, пожалуй, наступление нового века. Но Америка осуществила этот перенос уже давно и трепыхается в шестеренках его механизма, между тем, то же самое честолюбие, которое создало этот механизм, превращает Советам их страну в рай из железа и бетона, тракторов и буровых вышек, и их людей в американцев. Для меня это знак, что сегодня в первый раз мы, немцы, больше оспариваем не право французов маршировать во главе цивилизованных наций, а оспариваем другое: цивилизацию как освобождающую силу! То, что мы, максимально индустриализируемый народ земли, во владении самого большого количества технических изобретений, начали атаковать основы этого развития, поворачивает дух против одной из его форм. Это - только один знак, что мы рискуем думать вопреки выгоде, что ищем другие законы ценностей, что заменяем техническое мышление метафизическим мышлением, направляем духовную энергию в область души. Всюду в мире размышляют в поиске решения; но если где-нибудь и стоит прочно уверенность, что никакое решение не будет достаточным, если только оно не придет из этой области, то именно в нас. Если где-нибудь и возможно вынести борьбу земли, прочувствовать боль поля сражения, познать то очищение, которое только одно дает право взять слово для мира, то только в нас. Не случайно, что кризис капитализма стал явным из-за немецкого веса; что только в немецком социологическом наслоении ликвидирует себя эпоха четырех веков, только в немецком сознании история запада проявляется как один сплошной акт подготовки. Не случайно, что никто из нас, если он хочет действовать ответственно по отношению к самому себе, не может избежать того, что действовать ответственно в универсальном масштабе, что для нас упразднена добровольность действий, что призвание приходит к нам не как шанс, а как приказ. Мир в беспокойстве, он ждет. Мир открыт для нас, будем же и мы открыты для мира. Шаффер замолчал, он не смотрел на Иве. И Иве не смотрел на него. Иве не мог сомневаться в откровенности признания, но как раз оно склоняла его к предположению, что эта исповедь была без настоящего основного вопроса, или, по крайней мере, без чувства этого основного вопроса. Он сказал: Будем же и мы открыты для мира. Может ли это значить что-то иное, кроме: Оставляем ли мы немецкий вопрос открытым? Он помедлил и продолжил: - Какой бы вопрос ни был нам поставлен, необходимо, чтобы мы сначала боролись за наше существование. Шаффер сказал: - Необходимо, чтобы мы, прежде всего, однажды осознали то, чем оправдывается наше существование. Быть открытым для мира, это и значит решить немецкий вопрос ради вас. Я не мог бы считать себя немцем, если бы я видел это по-другому. И мы решаем немецкий вопрос в этом смысле, все признаки указывают на это. Позвольте мне это сказать - с помощью немецкого социализма. Метафизического социализма, который, в отличие от русского, охватывает не только часть действительности и загоняет человека в эту часть, а всю действительность, и Бога как наивысшую реальность в ней; и эта наивысшая реальность проявляется через закон, который, прежде всего, требует сначала от человека безусловного поведения, то есть, через этическое требование, единственное, которое еврейство всегда предъявляло окружающему миру, единственное, которое немецкий народ может предъявить как единственное сегодня. - Иве сказал: - Я знал это. И здесь и лежит ошибка. Я нахожусь в странном положении странном положении быть обязанным защищать национал-социализм перед вами. Одним своим наличием он принудил признавать социализм, если и не как принцип, то, все же, как действительность. Искажение лежит только в излишнем подчеркивании того факта, что это - не социализм. Вот это и есть то, что беспокоит меня: сокрытие сознания того, что любая форма приравнивания, - и каждый социализм, как бы он ни был построен, должен, примененный к человеку, возвысить такую форму к принципу - противоречит содержанию немецкого проявления. В действительности, движение в своей пропаганде с ее лозунгом национального социализма, все равно, говорило ли оно об этом всерьез или нет, изменялось ли оно в зависимости от обстоятельств или нет, почти повсюду могло оказывать агитационное воздействие. Даже там, где собственность находится под вопросом, и именно там, этот лозунг не пугает; ни у крупной буржуазии, ни у мелкой буржуазии, ни у чиновников среднего уровня, ни у предпринимателей, и даже у крупной промышленности он не вызывает испуга; потому что даже в случае самого радикального исполнения лозунга будет то же самое, как дела обстоят сегодня, и как они будут еще однозначнее обстоять завтра, лишь состояние де-факто превратится в состояние де-юре. Любая собственность уже давно обанкротилась. Но как случается так, что движение вынуждено, вынуждено, чтобы иметь успех, избегать даже самого малейшего намека на социализм там, где, пусть даже чистое состояние собственности там тоже точно такое же, где существует пусть и не самая сильная и самая пылкая, но, все же, самая естественная связь с нацией: в деревне, в крестьянстве? Потому что эта самая естественная связь по сути своей не духовного вида. Потому что она не предъявляет этического требования, чтобы быть тем, что она есть. Война, убийство и адская жажда наживы были во все времена и во всех народах; в конечном счете, однако, речь всегда шла о земле. У границ вспыхивает то, что принуждает народ к борьбе, и по изменениям границ можно читать исторический процесс. Почему еврейство после разрушения Иерусалима всегда было только объектом истории? И почему сионизм, начало еврейского Ренессанса, настаивает на Палестине, на стране, которая является для евреев святой землей, с Моисея, первого националиста, землей обетованной, Ханааном? История еврейства с рассеяния - это духовная история, разумеется, и это только духовная история, и это, в принципе, всегда одна и та же духовная история, история сохранения его духовной субстанции. В действительности, еврейство сформировало в себе все элементы нации, - кроме одного. В еврействе вся сумма опыта в положительном смысле пригодна для нации, вера, раса, история и культура, от откровения избранности вплоть до идеи миссии освобождения мира через этическое требование, от борьбы за порядок до момента его узаконивания через превращающий, однако, неизменный в самом себе закон. Еврейская идея нации настолько сильна, что она вплоть до крайней угрозы ей со стороны либерализма даже могла отказываться от образования государства. И она должна была отказываться от образования государства, потому что еврейский народ не владеет землей. Этот один факт, однако, определенный. То, что происходило с народом как таковым, конечно, происходило с ним не просто так, и это происходило с ним из источников, которые не могли быть достижимы для него. Если есть этическое требование, которое еврейство по праву может предъявить миру, то это требование справедливости. Это ветхозаветное требование, я знаю, предъявлялось уже тогда, когда иудаизм не только требовал, но и мог исполнить. Бог как наивысшая реальность предъявил его, этому народу и никакому другому. Этому народу и никакому другому также дана избранность, чтобы исполнить его. Я не знаю, как еврейство понимает свое рассеяние, как наказание или как испытание. Но я знаю, что только через рассеяние еврейская идея миссии получает ее страшный вес. И это, это безумный соблазн, угроза стать жертвой которого стоит перед немецким народом сегодня: в его отчаянном положении, потеряв часть территории, находясь под угрозой самому своему существованию, и будучи побежденным всюду, только не в его внутренней части, предъявлять требование справедливости! Соблазн, так как это требование для нас не является неотложным. Именно этим, тем, которое требует от человека безусловного отношения к человеку, для нас оно никогда не было. Если еврейство может извинять себя тем, что оно последовало за призывом крысолова прав человека в либерализм, так как это провозглашение выглядело столь похожим не его собственный призыв, то как, однако, мы можем извинить себя? Если еврейство стало жертвой опасности обмана, который поставил человеческое право на место божественного, которого искало еврейство, то насколько больше опасность для нас, когда атаке подвергается не наша миссия, а сама наша сущность? Если мы однажды решимся исследовать не согласно идеям, а согласно произошедшему, не согласно целям, а согласно путям, не согласно абстракциям, наконец, а согласно изначальному и самому внутреннему, то это достаточно четко было задумано не как уравнение, а всегда как распределение. Эта сила так сильна, что даже протестантство, религиозная форма демократии, поставила себя в политическую форму евангелической империи. Это может быть, конечно, знаком для нас, что даже в самом широком общественном сознании вся наша история оценивается только как подготовка; в конце концов, из желаемого ничего на длительный срок не осуществилось. В постоянной надежде кроется одновременно и постоянная опасность, и чем больше сила веры, тем больше также ее соблазн. Что бы мы ни принимали, мы всегда принимали в нашем особенном смысле. Именно там, где мы говорим чужими языками, в перенятых от других понятиях, мы непонятны. Не то, что мы другие, а то, что мы другие и, несмотря на это, хотим быть такими же, как все другие, как мне кажется, делает нас непонятными, еще хуже, придает нам вид неискренности. Мы деремся за социализм, который, в результате, нигде больше не понимается как социализм. Мы называем себя нацией и не признаем ее непрерывную ответственность, не считаемся с договорами, которые, пусть даже и при изменившихся с тех пор обстоятельствах и исчезнувшими правительствами, но все равно были подписаны от имени нации. Мы хвалим себя в век либерализма, принимаем его формы, ищем его конституции, и мы - кто еще сомневается сегодня? - неспособны, под этим знаком прийти к той сбалансированности, которую французский народ достиг в самой совершенной естественности на прекрасном и стремившемся к среднему значению цивилизаторском уровне. С этого уровня и при сегодняшнем рассмотрении, конечно, все наше установление ценностей выглядит варварством, наша литература - безграмотностью, наша дисциплина с картиной щелкающих пятками перед командиром рекрутов - ужасом, беседа, которую мы оба как раз ведем, кажется вершиной глупости, и все, что громко или тихо заявляет о себе, - знаком хаоса, заката Запада. Я нахожу, что мы можем быть довольны уже тем, если у нас есть хотя бы только мужество сделать выводы из этого. Мы усердно боремся против нашего искажения, фальсификации Западом, Римом, Востоком, и, поистине, эта фальсификация должна сидеть достаточно глубоко в нас самих, так как все, что мы в состоянии говорить, остается резонерством, наша полемика в каждом случае представляет собой полемику против нас самих. Мы отворачиваемся от всемирной экономической интеграции, из-за которой мы стали банкротами, и мы не хотим отвернуться от всемирной духовной интеграции - из-за которой мы стали духовными банкротами, несмотря на то, что нам на всех дорогах расхваливают жидкие продукты всеобщей литературной диареи как превосходное культурное достояние? Мы не можем проводить политику, так как мы - не нация, и мы - не нация, так как у нас еще нет ее предпосылок; одна из этих предпосылок, теперь и сегодня самая важная, - это целостность страны. Страны, ощутимой, твердой земли, господин доктор Шаффер, земли, с которой вы, как и я, утратили непосредственную связь, связь, которую мир у всех тех, кто еще обладает ею, не без успеха старается полностью коммерциализировать, связь, которая на самом деле содержит в себе больше последствий национального, метафизического и этического вида, чем мы могли бы себе предвидеть, мы, которые живем на асфальте, мы, любовь которых к природе при практическом применении может дойти, самое большее, до неудачной попытки подоить быка. Прежде чем целостность этой земли не достигнута, не гарантирована навсегда и любыми средствами, каждая попытка провозгласить универсальную ответственность не может значить ничего больше, чем заниматься трансцендентальным развратом. Как немецкая история будет выглядеть в будущем, я не знаю; но я знаю, что мы не можем отдыхать ни одной секунды, что мы все должны прикладывать все силы, чтобы суметь вообще войти снова в историю как народ. Это земля, которая диктует нам это, обремененная неисполненной историей земля, это латентная, еще не истощенная сила страны, которая движет нами. Немцы не могут жить в рассеянии, и там, где немцы живут в рассеянии, там каждая попытка через сохранение своеобразия своей жизни подняться до своей власти никогда не пошла дальше первых шагов. Духовный Иерусалим может быть достаточным для еврейства; но одной духовной Германии не хватает для германства. Самое сильное немецкое племя вне границ, племя балтийских немцев, разрушилось в своем господстве после семисот лет, когда Германская империя была разбита в своем господстве. И балтийские немцы основывали свое господство на владении землей, как это повсюду в чужих странах движет немцев к земле, и где они селятся в городах, там они теряли господство быстрее, более основательно, сдавались быстрее и более основательно становились на службу чужой народности. Бисмарк знал, почему он требовал земельной собственности к посту канцлера. И мы, у которых нет собственности на землю, никогда не будем ею владеть, мы, которые живем в рассеянии городов - не должно ли из этого именем Бога ли, черта ли, возникнуть в нас еще более сильное обязательство к земле? Не подлежит ли еврей на чужбине, католик диаспоры более сильному принуждению к духовному закреплению, укоренению? И мы в городах тоже подлежим принуждению к закреплению, к духовному, если хотите, к душевному, к нравственному закреплению, укоренению в земле? Не отношение человека к человеку может быть для нас самым решающим, а то отношение, которое он устанавливает для себя самого, отношение к земле, к общности, которая привязана к земле и связана землей, все равно, каким образом. Это единственное требование, которое может быть действительным для нас при всех обстоятельствах, если мы говорим о нации. Немецкое требование, и вовсе не еврейское. Иве поднял руку. - Позвольте мне продолжить, - сказал он. - Являюсь я антисемитом или нет, здесь это не имеет никакого отношения к делу. Действительно антисемитизм - это всегда только дело вторичной степени, и то обстоятельство, что любая из обеих участвующих партий всегда рассматривает его в качестве проблемы другой, спихивает ответственность на другую, допускает, пожалуй, вывод, что он является не проблемой, а не всегда однозначным явлением, поставить которое на определенное место, или справиться с ним должно быть предоставлено мудрости государственного руководства. Мне кажется довольно неполезным, после того, как некоторое время было привычкой подозревать друг друга в еврействе, ругать теперь друг друга как правого нациста. Это только уводит эту ясную игру в сторону. И праздным, в конце концов, представляется мне также вопрос, обладает ли веснушчатый сын померанского инспектора, при биологическом рассмотрении или нет, большей ценностью для нации, чем немецкий еврей высокого духовного уровня. Нация устанавливает ценности, разумеется, но как можно сравнить функции? Выполняет ли кто-то свою функцию хорошо или плохо, это определяет его ценность. Если я говорил: еврейское требование, то это, естественно, оценка. Вы понимали это так, и я думал так же. Решающим является то, что функции исполняются в зависимости от тех ценностей, которые устанавливает нация. Еврейское требование, можно сказать о нем так: оно никогда не может действовать как первостепенный приказ; оно никогда не сможет определять наш уклад жизни, и ее устройство, государство, и не сможет определять определяющее духовное содержание государства, закон. Еврейство сделало выводы из того, что оно не владеет территорией; оно могло отказываться от государства, и должно было оборачиваться против силы. Однако мы владеем территорией и не можем отказываться от государства, и от государственной власти и ни при каких обстоятельствах немецкая воля к господству, в какую бы силу и в какую бы форму она бы ни была облечена и в каком направлении бы она ни действовала, не может ограничиваться только духовным. Это так, и мы не хотим изменять это. Если для нас получается универсальная ответственность, то мы не можем приступать к ней, если она первым условием ставит для нас отказ от настоящей силы. Мы можем ставить эту ответственность только из нас, и только из нашей полноты, а не из более или менее добровольной нехватки. Так как, все же, это значило бы сделать из хорошей нужды плохую добродетель. Если мы проверим себя на наше содержание в крайних возможностях, то на обоих полюсах всегда стоит власть. Нашей жизненной основой является земля, итак, наша универсальность не может осуществляться иначе, чем империалистически. Почему мы должны бояться выразить то, в чем и так все упрекают нас? Народы начинаются с героической эпохой, наивысшей, которую они могут достичь. Они заканчиваются с абстракцией всемирной мудрости. Если мы теперь и сегодня верим в немецкое начало, то мы и хотим действовать все же беспечно. Как оправдывается такое наше поведение, мы хотим предоставлять это жизни, не рефлексиях о жизни. Иве замолчал. Шаффер в его углу не шевелился. Они не смотрели друг на друга. Шаффер поднялся и наполнил пустое пространство, наливая Иве чай, большой сердечностью. Когда Иве на рассвете покинул дом, Шаффер, провожая его вниз по лестнице, положил ему руку на плечо. - Что есть немецкое? - спросил он и подал ему руку на прощание. И еще раз спросил: Что есть немецкое?