Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Глядел я сперва совершенно бездумно. Вид был — еще утром я это заметил — необычен и очень, по-своему, хорош. Лишь совсем вдали высились холмы или, скорей, лесные внизу, повыше скалистые горы,а назеленой равнине нигде не то чтобы лесов или рощ, но и настоящих деревьев видно не было: кусты, деревца. И ни одного селенья или городка, — только хутора на порядочном расстоянии друг от друга, домики с односкатной крышей, садики, обнесенные низким забором или стеной. Прошла минута, другая, и стал я вдруг вспоминать (мысль промелькнула у меня об этом и утром), где ж я видел раньше ненастоящую эту, с горами вдали, без мельниц и парусов, Голландию. Еще минута прошла — вспомнил: именно в Голландии. В амстердамском музее. Ведь это — Пост; скромный, но милый живописец великого века [Пост, Франс (1612?—1680) — голландский живописец из Лейдена, прославился “примитивистскими” пейзажами Бразилии]; Пост, побывавший в Бразилии и больше уже ничего, кроме Бразилии, не писавший. И как раз этой Бразилии; повторял ее на все лады; картины его очень похожи одна на другую. А так как гением он не был, то в натуре этот пейзаж оказался еще лучше, чем у него. Такой негромкий, мирный, просторный. Такой бережно очеловеченный.

Покойно у меня стало на душе. Чем-то я был утешен — но чем же? — еще утром, от змей отделавшись. А теперь и совсем ко мне пришла отрадная, как в редкие минуты жизни, безмятежность. Все я сидел на палубе, все глядел на дружественную чужеземную равнину и, когда тронулся корабль, продолжал глядеть, пока видно было; запомнил до последних мелочей. Как хорошо, что я Франса Поста повстречал когда-то на своих путях, и вот увидел — через триста лет — то самое, что он видел. Как мил этот “Федерико”, чьи генуэзские матросы дразнят венецианских: “лагунные моряки”. Как хорошо, что есть кладбище философии, и что так несметно богат конде Матараццо, и что дома подражают книжным полкам, и что возле превращенного в уборную (это, впрочем, довольно гадко) китайского храма можно купить латинский словарь. Но нет, не это главное. Другое, другое главное! Лучше всего, что змею зовут Яраракуссỳ. Так я и записал на сохраненном мной листочке: “Яррарра. Куссỳ. Куссỳ”.

Мальчик заснет сегодня счастливым. А ведь мальчику скоро помирать.

2. Спор о змее и об осенней весне

Не хотел бы я жить в южном полушарии. Привык бы, конечно, как и все они привыкли. В Буэнос-Айресе ясно всякому: подует южный ветер — холод; подует северный — теплынь. Но все-таки дико… Рождество справляют в самую жару. Благовещение — осень; Пасха, Троица — осень. А вчера ведь и взаправду был — жаркий даже — весенний день. Двенадцатое октября. Осенняя весна. “Октябрь уж наступил — уж роща отряхает…” [первая строка стихотворения А.С.Пушкина “Осень (Отрывок)” (1833)]. Как раз и не отряхает; “нагие ветви” только что позеленели. Если б здесь побывал, назвал бы он это весенней осенью.

Осенью весна; зимою… И так далее. Мир вверх дном, — без чертовщины, несказочно; география, только и всего. А скажешь “весенняя осень”, и ласкают слух эти слова, — не звуком, хоть ласков и он; ласкают внутренний слух, не звуком пленяемый, а смыслом. В “осенней весне” смысл немножко другой; но не это важно, а противоборство в слиянии, там и тут, совмещение несовместимого. Оно воображение завлекает в совсем особую игру, — даже когда противоречие это и менее явно, зачаточно, проявится, лишь если принять игру, понять, что она больше чем игра и что противоречие, покуда ты будешь играть — рассудок усыпив,— тебе на радость разрешится. Как во всем, что вчера казалось мне забавным и нелепым…

Так думал я (если можно назвать это “думал”), проснувшись засветло в своей каюте. Рано было вставать. Я и света не зажег. Но тут прервал меня другой голос, — мой же собственный, только “утренний и скучный”, хоть и по-другому, чем у цыганки в блоковских стихах [имеется в виду стихотворение А. Блока “Седое утро” (1913)].

— Глаза протереть не успел — и за ту же забаву! День-деньской искал себе игрушек, тешил себя ими до вечера, сам же под конец ребячеством это назвал; выспался, наигравшись вдоволь, а теперь снова начинаешь? Да еще и не с того, чем кончил. Новенького захотелось? Мог бы и получше что-нибудь сыскать. Эта ведь твоя “осенняя весна” или наоборот всего лишь, как не можешь ты не знать, риторическая фигура, оксиморон, “остроглупое” словцо. Пусть и острая, да глупость. Лучше не остри, чтобы не глупить.

— Риторика лишь то, что мы отчисляем в риторику, — по вине автора, или по своей. А греков нам бранить не пристало. Имя, придуманное ими, ведь и само — оксиморон. Тебе, для вящей остроты, перевести его захочется, пожалуй, “острая тупость”. А вот и нет: лопнет струна; до противоречия в чистом виде незачем ее натягивать, да и промаха не избежишь при этом. “Белая ночь” — мы с тобой знаем — хорошо было кем-то впервые сказано, как и по-французски, где это значит “ночь, проведенная без сна”, а “белая чернота” или “черная белизна” в тупик заводит и вряд ли кому пригодится. Просчитался американский поэт, “Дважды два — пять” озаглавив свой сборник: неверная таблица умножения — все еще таблица умножения. Простой выворот рассудка — вверх ногами, невпопад, наоборот — столь же рассудочен, как и любое невывернутое доказательство его. Умно заостренное упразднение рассудка, выход, пусть и ненадолго, из-под его опеки — вот что такое оксиморон. Разума и смысла он не устраняет, но ставит особенно резкую преграду тем готовым — рассудком изготовленным — значениям и сочетаниям значений, без которых нельзя обойтись в обыденной речи, но с которыми поэзии делать нечего.

— Поэзии? Ей, по-твоему, и житья без таких противоречий нет? И какая же поэзия в словосочетаниях вроде “паровая конка” или “красные чернила”?

— Учебников наших старых ты не позабыл; хвалю. У Поржезинского, кажется, да и на лекциях Бодуэна [имеется в виду Иван Александрович Бодуэн де Куртенэ (1845—1929); В.Вейдле слушал лекции этого выдающегося языковеда на историко-филологическом факультете Петербургского университета] приводились эти примеры; но ведь иллюстрировался ими вовсе не оксиморон. Никакого упразднения рассудка совсем и не понадобилось для изъятия из выцветших наименований их первоначальной мотивировки конями и чернотой: ее перестали ощущать еще и до подклейки прилагательных, с ней несовместимых. Оксиморон тут и не ночевал, в отличие, например, от пусть и давно примелькавшегося, во все языки перешедшего из латыни “красноречивого молчания”.

— Тут уж, по-твоему, и в самом деле — поэзия?

— Потенциальная, хоть и ослабленная привычкой. Заметь, что не в одних словах тут дело, Можно различными словами о говорящем, о выразительном безмолвии сказать; можно его и без всяких слов показать. “Народ безмолвствует” — это всего лишь авторская ремарка; на сцене (если этот вариант выберут) мы безмолвие увидим, вспомним, быть может, цицероновское cum tacent, clamant [молчанием вопиют (лат. ) — цитата из 1-й речи Цицерона “против Катилины” (63 г. до Р. X.)], но всех слов будет сильнее этот оксиморон поэтической мысли, обошедшейся без слов. Как у Еврипида, когда Геракл возвратил Алкесту мужу, вывел ее из подземного царства, снял покров с ее головы,— она молчит, смерть еще владеет ее речью, она не скажет ничего до конца трагедии. И конечно, дело не в том, часто ли или редко мы “ловим” поэта на применении противоречивых словесных формул, а в характерности того, что сказывается в этих формулах, для существа поэзии. Есть и очень разные степени их противоречивости… Но разве не заставляют воображение наше работать — поэтически работать — такие древностью завещанные нам сочетания, столкновения слов, как “безумные умы” или “бессонный сон” (mentes dementes, hypnos aypnos).

— Однако эти два примера с прочим тобою сказанным плохо вяжутся: в них чистейшее логическое противоречие, подчеркнутое тем, что одни и те же слова противопоставляются друг другу отрицательной частицей,

— Настоящей контрадикторности, как в логике выражаются, тут нет. Понятия “безумный” и “бессонный” растяжимы. Это не то, что сказать “нежелезное” или хотя бы “деревянное железо”; не бессмыслица тут, а именно оксиморон.

143
{"b":"429323","o":1}