В воздухе постоянно носится взад-вперед некоторое количество ополоумевших мамашиных сердец. Нужно только знать, где смотреть, и уметь правильно прищуриваться. Вот вложит мамаша все сердце в отпрыска, а потом давай то отбирать, то обратно впихивать: «Гляди, всю мою жизнь я на тебя угробила! Гляди, всей моей жизнью я для тебя пожертвовала!» Отпрыск уж отбивается, как может, плачет: «Заберите, мама, от меня ваше сердце, не надо мне его!» — «Как — не надо? — оскорбляется мать. — Да как же не надо? — волнуется она. — Надо тебе, надо, мама лучше знает, что тебе надо!» И втискивает ему нежеланный дар обратно, да еще поверх утрамбовывает кулаком… а после ведь снова отбирает, да еще и сердце отпрыска прихватить норовит. Сплошное мучение! Нет, не нужно Валентину таких сердец. Мало ли какая беда от них потом выйдет.
Прошел Валентин мимо банка. Остановился, глядя на окна, забранные решетками. Там в любой ячейке, в любом сейфе сердца заперты десятками, хоть на веревку их нанизывай, но все мелочь, поди, или вообще фрагменты. Люди после войны стали гораздо умнее, чем были до войны. Научились безболезненно членить свое сердце. Кусочек себе, кусочек в банк, кусочек в церковную кружку.
Кстати, вот и в церковную кружку Валентин заглянул, не побрезговал, а там — одни опилочки да огрызочки, как будто с краешку пооткусывали, осторожненько, чтоб цельность не сильно нарушить.
Да что ж ты будешь делать! Маргарите ведь большой любви хочется, чтобы полным сердцем, а не только рассудком, чтоб нормальными зубами, а не деснами, как черепаха.
Не заслужила Маргарита обрезочков и опилочек. Ограбить бы ради нее банк — так ведь и там такое добро хранится — сущая дрянь. Кто же хорошее сердце в банк положит?
Шел Валентин себе, шел и выбрался в предместье. Здесь дома стояли одноэтажные, за заборами, кое-где весело брехали собаки, довольные, что им нашлось какое-то дело, и бежали вдоль заборов, провожая Валентина. А в одном заборе обнаружилась прореха, и Валентин беспрепятственно проник во двор.
Здесь не наблюдалось большого порядка или какой-то особенной красоты, однако заметно было, что живут в этом доме с удовольствием и больше всего ценят простые земные радости.
Валентин укрылся в тени яблоневого дерева, чтобы оглядеться получше и прикинуть — где здешняя хозяйка, фрау Кнопфель, может держать свое сердце. Уж точно не при себе.
И тут нахлынули на Валентина воспоминания о войне — на первый взгляд, очень некстати, — и о том, как спать хотелось, и еще о том, как хотелось есть. Взгляд Валентина сам собой устремился к хозяйскому леднику, и улыбка вдруг вспыхнула на его губах: ну конечно же! Крадучись, Валентин подобрался к тяжелой деревянной двери, отворил ее и проник внутрь.
Там было холодно и пахло простоквашей. Валентин подождал в полумраке, пока глаза опять начнут видеть после дневного света, и осторожно огляделся. Он держался в леднике фрау Кнопфель так, словно за каждой бочкой, за каждой колбасной связкой мог прятаться снайпер.
И тут он увидел большой горшок.
Это был почтенный старинный горшок, очень пузатый и до краев наполненный сметаной.
— Эй! — воскликнул горшок. — Что это ты здесь делаешь, голодранец?
— Я не голодранец, — обиделся Валентин, — а солдат N-ского полка Валентин Фихтеле.
— Ха-ха, Фихтеле! — отреагировал горшок. — Так я тебе и поверил. Ты нарочно называешь мне неправильную фамилиеннаме, чтобы я потом не мог заявить бай дер полиц. Ну, сознавайся, что ты здесь делаешь?
— Мне нужно еще одно сердце, дополнительно к моему, — признался Валентин, — а такие люди, как фрау Кнопфель, обычно хранят свои сердца в леднике. Оно и безопаснее — как для семейной жизни, так и для семейного бюджета. Ведь если твоя фрау прогневается на домашних, то с легкостью поотрывает им головы, поэтому ей лучше держать свое сердце в прохладе. А если она увидит бедняка, то отдаст ему половину имущества, поэтому…
— Поэтому ей нужно остерегаться сердечной теплоты, — заключил горшок. — Да, Фихтеле, если только тебя действительно так зовут, ты, кажется, соображаешь. Но для чего тебе понадобилось второе сердце?
— Это не мне, — ответил Валентин сокрушенно, — это моей сестре. Видишь ли, она отдала мне свое, а я…
— Уж не артиллерист ли ты, часом? — подозрительно осведомился горшок, перебивая Валентина.
Валентин удивленно посмотрел на горшок, потом сунул палец в сметану и облизал.
— Что, хороша сметана? — хмыкнул горшок. — Моя фрау Кнопфель отнюдь не дура. Но меня ты всеми этими штучками не задобришь. У нас с тобой разный масштаб. Однажды я один накормил целую армию великого короля Фридриха Прусского. Что, удивлен? — помолчав, прибавил горшок. — Сам старый Фриц зачерпывал из меня ложкой да похваливал.
— Невелика, видать, была армия у старого Фрица, если тебя одного на них на всех достало, — уязвил его Валентин.
— А меня несколько раз наполняли! — Горшок оказался не так прост, как выглядел. — Хоть ты и артиллерист, Фихтеле, а погоришь когда-нибудь на самом простом. Все пушкари такие — ведь сделка с дьяволом до поры до времени, а потом-то и начинается самое интересное.
— Никакой сделки я не заключал, — возмутился Валентин. — И хватит болтать, старый горшок. Я пришел за сердцем фрау Кнопфель.
С этими словами он запустил руку и тотчас нащупал в сметане то, что искал.
И это сердце оказалось просто замечательным: округлым, упитанным, цельным, хорошо сохранившимся и, несомненно, способным на искреннюю любовь. Валентин обтер его подолом рубахи, завернул в чистую тряпицу и спрятал в карман. Горшок наблюдал за ним неодобрительно, но ничего не говорил, а когда Валентин уже собирался уходить, окликнул его:
— Скушай тогда уж и сметанки…
Со сметанными усами Валентин возвращался домой. Маргарита все поглядывала в окно — она первая заметила брата и выскочила поскорее ему навстречу.
— Принес? — прошептала она ему в ухо, приподнимаясь для этого на цыпочки.
Валентин молча взял ее за руку и потащил в дом.
— Идем.
Они поскорее вошли на кухню и заложили задвижку. Маргарита жадно смотрела, как Валентин вынимает из кармана платок, кладет на стол, откидывает уголки.
Упитанное сердце фрау Кнопфель мерцало радостно и с любопытством. Оно явно стосковалось по теплу — а кто бы, спрашивается, не стосковался, сидючи столько лет в горшке со сметаной, да еще в леднике!
— Это мне? — влюбленно спросила Маргарита, протягивая к сердцу руки.
Валентин только кивнул, не в силах произнести ни слова. Он смотрел, как сестра подносит сгусток света к своей груди, и как постепенно теплое сияние заливает ее глаза и щеки.
Она моргнула несколько раз, потеряла крохотную слезинку и вздохнула.
— Все? — спросила Маргарита и огладила фартук у себя на груди.
— Да, — ответил он. Ему интересно было, сильно ли изменится сестра, но Маргарита оставалась прежней.
А потом она сказала:
— Что-то мне ужасно, просто до смерти, захотелось сметаны!
* * *
— Ты так и живешь у Маргариты и Шалька? — спросила я.
Валентин кивнул.
— Ясно, — вздохнула я. — Это все равно как я живу у мамы и папы. Мало веселого. Если бы я была тобой, я бы тоже уходила куда-нибудь пить пиво на целый день.
— Ага, ты меня понимаешь! — обрадовался он.
Тут мама выглянула из окна, увидела нас вдвоем и закричала:
— Инес, немедленно иди домой!
— Ну вот, — сказала я, поднимаясь, — видишь, что я имею в виду?
Он кивнул и проговорил, почти не двигая губами, чтобы моя мама не поняла:
— Завтра я тоже буду здесь.
* * *
Вот так мы встречались — иногда я пробегала мимо, возвращаясь из школы, а иногда стреляла в него жеваной бумагой из моего окна. Меня сильно беспокоил вопрос о пушкарях, которые, как сказал горшок фрау Кнопфеле, всегда заключают сделки с дьяволом. Такая уж у пушкарей природа, ничего не поделаешь.
Я написала Валентину записку, где изложила свои соображения на сей счет. Я сделала из нее самолетик и запустила из окна прямо ему в пиво. Потом села на подоконник и стала смотреть, как он читает. Он выловил самолетик из кружки, стряхнул с него пену, развернул и некоторое время разбирал написанное. Признаюсь, почерк у меня неважный. Да еще чернила, наверное, расплылись. Но, в общем, он прочитал и, посмотрев наугад в сторону моего окна, пожал плечами.