– А тех, кто работал на станках, на фронт брали? – опять направил Лёва разговор в конструктивное русло.
– Брали, но не всех. Завод наш в июле сорок первого эвакуировали на Урал, в город Новая Ляля. Там и работали. Многих там похоронили. Хлеб выдавали по карточкам. Рабочим – по шестьсот грамм, а на иждивенцев – по четыреста. Потом война закончилась, завод вернулся на старое место. Поехал я в Германию за станками. Свой станок продольно-строгальный я из Берлина привез. Он две платформы занимал. А жили тогда в бараке. Пятнадцать лет с женой в бараке прожили.
– Про Германию расскажи.
– Да. Случилось это так. Сшили мне шинель на заказ. И с бумагой за подписью Сталина отправили в Германию. Дело в том, что завод «Телефункен» должны были демонтировать не немцы, а наши. Двадцать третья специальная рота. Немцев туда не допускали. Этой ротой командовал старший лейтенант Герой Советского Союза. Завод – радиотехнический, такой же, как и наш. И мы с завода всё оборудование вывезли, а стены взорвали. Но это они уже без нас сделали. Вроде как под бомбёжку попал, и спроса нет. В Берлине мы жили в генеральской гостинице. Но мы туда почти не ходили. Зачем ходили? Там каждое утро выдавали пачку сигарет.
– Сам Сталин пропуск выписал? – с недоверием спросил Лёва.
– Не пропуск. Он командировку подписал. Например, нужны были пиломатериалы, а нам не давали. Там майор сидел. Уже наш, а не немец, но всё одно, говорил «нет». Я ему командировку показываю. «А чего же ты молчишь?». И сразу всё дал. Я ей там козырял. Командировка подписана Сталиным, куда он денется, Сталина боялись. Поселили нас на мясокомбинате. Железная дорога подходила только к нему. И все станки, всё оборудование свозили туда. А там уже грузили на платформы и отправляли в Советский Союз. Берлин был полностью разрушен, особенно центр. Его бомбили будь здоров. Повсюду одни завалы. Вонища страшная. А метро работало, но не все станции. Метро берлинское мне не понравилось. Порядка у них в метро не было. Курят, опять же. Но за мной была машина закреплена. На легковой ездил. Я туда приехал в погонах старшего лейтенанта, чтобы не выделяться. Один раз пешочком решил пройтись. Чёрт знает, откуда выскочил полковник. «Товарищ лейтенант, почему не козыряете?». Я ему: «Честно говоря, даже не заметил». Как заорет: «Что ты себе позволяешь?». Я ему эдак вежливо: «Не надо на меня кричать. Я вас не заметил, а то, может так случиться, я сам стану на вас кричать». И бумажку ему показываю. Он глянул и тотчас: «Извини». Я ему говорю: «По шинели ж видно». Она действительно, у меня была с иголочки, на заказ сшита. На фронте таких не было.
– Весь завод на поезде вывезли?
– Не всё поездами, многое из оборудования отправляли и самолётами. Я четыре автомобиля на поезде привёз. Начальство забрало себе. Болезнь постыдную поймал на последних днях. Три месяца жил в Германии и ничего, под конец соблазнился. Хорошо ещё, что когда вернулся, с женой не спал, сразу стал лечиться. а когда лекарства принимаешь, выпивать нельзя. А тут брат жены приехал. Сто грамм с ним выпил, и у меня открылось. То правое распухнет, то левое. Врач говорит: «Сорок лет работаю, такой болезни ещё не встречал. Ладно, примем все меры». Месяц и шестнадцать дней пролежал я в больнице. Врач спросил: «Дети есть?» – «Нет». – «И не будет. Всё поражено. Функции восстановим в лучшем виде, но детей не будет». Ну, думаю, и на том спасибо. Вот сколько всего перенес.
– Немка-то хорошая была?
– Если б не хорошая, на кой надо?
– Деньги просила?
– Какой там! «Дай покурить!». Дашь кусок мяса и всё. Картошка у нас была, мясо было, спирт был, сигареты были. Солдаты всю хозяйственную работу делали. Мясо под боком. только утром за сигаретами в гостиницу сходишь.
– Свежим утренним воздухом подышать?
– «Свежим воздухом». На всю жизнь мне запомнилась вонь Берлина сорок пятого года.
– Да, они же углем топят.
– Углем что, от мертвых тел страшная вонь стояла.
– А на Урале запаха не было?
– На Урале был сильный голод. Вот сколько всего перенёс.
У Павла Терентьевича на стене гаража висела репродукция картины Рембрандта «Возвращение блудного сына». Указав пальцем на репродукцию, Огоньков, усмехнувшись, спросил у Грешнова:
– Тебя мать дома ждет, дожидается, а ты к ней не торопишься. Ты зачем избил Серёню Гаврилова?
Лёва Ласкин улыбнулся вопросу старика, но так же смотрел вопросительно, ожидая ответа.
Юра еле сообразил, о чём идёт речь, а сообразив, ответил вопросом на вопрос:
– Вы про громилу? Он же девчонку силой к себе тащил. И ударил я его всего раз, да и то, обороняясь.
– Эта девчонка целый час во дворе истерила. Грозилась в общежитие автобусного парка пойти. Обещала погубить себя, всему миру назло. Гаврилов. добрая душа, хотел у себя её попридержать, пока с неё дурь не спадёт. Глядишь, и успокоилась бы. А теперь где она? Ищи ветра в поле. Или в парке автобусном, или в часть воинскую к солдатам пошла.
– Откуда всё это я мог знать? – сев на стул, стал оправдываться Грешнов. – Я в первый раз и девчонку видел и вашего Гаврилова, который со мной не церемонился.
– Он тебя, видимо, принял за похотливого водилу, собиравшегося Татьяну в общагу везти.
– А вы не путаете? Она совсем ещё молодая.
– Такие времена. Раньше одна Нолка была свободного нрава, а сейчас все такие стали. Что раньше было бедствием, теперь норма, – весело и громко сообщил Павел Терентьевич как всем известный факт. Но в этом его не поддержали ни Лёва, ни Юра.
– Зайдёшь в гости, – спросил Ласкин отставного майора, – или занят?
Грешнов погладил кота Лукьяна, забравшегося к нему на колени и сказал:
– Конечно, зайду. Я совершенно свободен.
Выполнил Юра ещё одну просьбу друга юности, – переоделся.
Они зашли в ближайший от гаража пятиэтажный блочный дом, в квартиру номер два, принадлежавшую когда-то их общему приятелю Тихонову, улучшившему жилищные условия и поменявшему прописку. Теперь его квартира принадлежала Лёве и была превращена в нечто среднее между гримёрной, костюмерной и баром. Носила, так сказать, вспомогательный характер, в квартире никто не жил.
Друзья приняли душ, слегка перекусили и нарядились во всё светлое и дорогое.
– Могут быть важные гости, – извиняясь за то, что попросил принарядиться, сказал Лёва.
Глядя на своё отражение в огромном, от пола до потолка, зеркале, Юра вспомнил новых хозяев, вселившихся в его квартиру и улыбнулся.
Грешнов с Ласкиным сели в удобную двухместную машину, автомобиль тронулся, сделал пять-шесть поворотов, три-четыре разворота, и они уже были на месте. Ехали по знакомым с детства местам, и дом, в который приехали, располагался рядом, под боком.
– Просто чудо какое-то! – удивлялся Юра.
В эти сады с детства лазили за яблоками. Даже волшебник не успел бы так всё устроить, так быстро построить. И кирпичный забор, поросший диким виноградом, и башня, оказавшаяся неоштукатуренной обсерваторией, и фонтан у входа в дом, и сад, и, разумеется, сам дом в мавританском стиле. У дома, как нечто само собой разумеющееся, стоял стол, накрытый белой скатертью. На столе – две вазы. В одной – розы, в другой – фрукты. Все было настолько свежее, что от ароматов и запахов кружилась голова.
Юра восхищенно осматривал и домик, и сад, всё было игрушечно волшебно. Не видно было работы, взгляд не цеплялся за частности. Словно всё это разом, в своём законченном совершенстве появилось из сказки.
Там, за четырёхметровым забором был один мир, шумный, пыльный, с запахом горячего асфальта и с копотью, а у Ласкина, в садике с фонтаном, – другой мир, в котором не чувствовалось засилье города.
Не успели друзья выпить по бокалу легкого вина, как Лёва взволнованно сказал:
– Ну вот. Не зря тебя мучил.
В садик из дома вышла Нола. Она подошла к Юре, долго, с интересом всматривалась в лицо, наконец, сказала:
– Ну, здравствуй, герой.
Приблизилась и поцеловала. Вкус этого поцелуя был солёным, пьянящим. Сердце забилось, Юру бросило в жар. Поцелуй был короткий, но ему показалось, что их губы склеились и неприлично долго не могли разъединиться. И всем это стало заметно.