Где-то в октябре сорок пятого стало тревожно и опасно: хлынули демобилизованные и с ними преступность захлестнула. С ней справились быстро и решительно: образовали "тройки", судили сразу и резко. К Новому году стало спокойно, начались ночные балы в домах и дворцах культуры.
1946 год я встретил на вахте - попал дневальным по роте. Помню радио, пели заздравную И.Дунаевского: "Кто в Ленинград пробирался болотами, горло ломая врагу..." Не мог я знать, сколь тяжким окажется наступающий год для страны и для меня самого. Неурожай, голодуха, болезнь, больница в Москве (это случилось по пути из Новороссийска, где тогда жили мать и сестра). Когда вернулся к ним, стало ясным, что мореходка от меня ушла: туберкулезный инфильтрат обнаружился, потом - жестокий плеврит, сердце сдвинулось на сколько-то сантиметров, болело непрерывно, и вздохнуть полной грудью не мог. Мать плакала, нечем было кормиться. Потом мне еще много болей довелось испытать, но ту перенес если и не легко, то достойно - не веря в конец жизни. К осени устроился на работу корректором в газету "Новороссийский рабочий". Плеврит вылечил туберкулез, отключив легкое, я пошел на медкомиссию, все обошлось. Написал своему депутату, министру-папанинцу П.П.Ширшову, за которого голосовал впервые, и он приказал восстановить меня в мореходке.
Январь 1947 года выдался морозным, снежным. Ехали с сестрой, она перебиралась к подруге в Таллинн, спасаясь от голодухи. В Ленинграде провожал сестру на Балтийском вокзале и начинал свою основную жизнь - в мореходке. О ней и будет главный рассказ впереди.
Но сначала все же об эпохе. О той, которую уже десять лет проклинают, клеймят, обливают грязью. А заодно - и всех, кто в ней жил.
Сталин, репрессии, КГБ... Да. Но мы как-то об этом не думали. Вернее, это было где-то "за кадром". Я ведь тоже потерял на этом отца... Но была цель: восстановить страну. И твердая уверенность: все будет хорошо, надо лишь восстановить. А для этого - работать.
И мы в мореходке, в первую зиму сорок пятого - сорок шестого года, работали: надо было восстанавливать свой дом, были у нас четыре роты, одна работала, три учились... И с одежкой сложности возникли: выдали нам в первую зиму черные морские шинели и - серые солдатские шапки.
Ленинград поднимался на удивление быстро. О блокаде как-то тогда мало вспоминали. Те, кто ее пережил, не любили вспоминать, а мы не слишком расспрашивали. Правда, когда чистили подвал в корпусе на Косой линии, обнаружили трупы умерших от голода. И помню, что с уважением относились к властям - к председателю горсовета Попкову и к А.А.Кузнецову, первому секретарю горкома. Но когда их "разоблачили" в 1949 году, это прошло незаметно, особых разговоров не возникло.
Боялись мы? Нет, чувства, ощущения страха не помню. Возможно, по молодой глупости. Нашли летом сорок восьмого года в тумбочке дневник парня с судомеханического факультета, Толика Хаберева, где он непочтительно отзывался про И.В.Сталина, вернули Толе, обругав его. Впрочем, он все же получил срок, уже будучи на пятом курсе. Больше не припомню среди нас пострадавших от "культа"...
Но хватит про эпоху - про наше житье-бытье расскажу.
КАК МЫ ЖИЛИ
Наша "альма-матер" довольно скоро вышла на одно из первых мест по популярности среди юной и прекрасной половины Ленинграда. Вероятно, и потому, что наши ребята уже со второго курса плавали за рубеж и могли привезти ценные подарки.
Да, кстати о ценностях. В сорок пятом - сорок седьмом годах, до отмены карточной системы, важнее всего были продукты: мука, тушенка, спирт и вишневка (из Польши возили отличный спирт и чудесную вишневую настойку). Еще - наручные часы "Омега". Позже на первый план передвинулись шмутки, да это особая статья, неохота ее касаться.
Обнаружились у нас и конкуренты: Арктическая высшая мореходка на Заневском проспекте, она проходила по ведомству великого хозяйственника И. Д. Папанина, там носили двубортные шинели и офицерские фуражки, а мы однобортные матросские и бескозырки. Но особенно враждовали наши с "фрунзаками". Теперь думаю, что это как у собак, которые не могут поделить территорию. Мы не могли поделить Васильевский остров, а в 500 метрах от нашего общежития находился Кировский дворец культуры со знаменитым Мраморным танцзалом, и уж здесь мы считали себя хозяевами. Дело доходило до мордобоев и крови. Через много лет я познакомился и подружился с некоторыми тогдашними курсантами из училища имени Фрунзе, вместе удивлялись: чего делили?
Очень ясно стоит в памяти денежная реформа и отмена карточек на продукты в декабре 1947 года. До этого мы, безденежные, торговали хлебом: вечером свою пайку "черняшки" (200 граммов) не трогали, шли к булочной и там продавали за 5 - 10 рублей. Этого как раз хватало на билет в кино или на танцы в Мраморный. А с отмены карточек сразу, наутро, в магазинах появились белые батоны в нежном мучном пушку, баранки, печенье, колбаса...
Знаю, что меня сейчас разоблачат: а ты видел, как жили в деревнях крестьяне тогда? Но крестьян во все эпохи жали и давили больше всех, еще от княжеских и царских времен. И сегодня их кроют: просят, мол, дотаций, а сами ленятся, все проваливается в тартарары...
Но вот в войну, в эвакуации, местные сельские жители в тылу находились в гораздо лучших условиях - огород, родичи. Огороды спасали и нас во всех переездах, мы с матерью что-то выращивали, в первую военную зиму выручила тыква, лишь она и уродилась тогда в оренбургских степях. Но реформа сорок седьмого года была все же великим достижением, сразу после неурожая решиться и провести такое - подвиг!
Впрочем, ничего я не доказываю, не пытаюсь доказать. Просто рассказываю, как запомнил, что пережил.
...Когда я начал свою вторую жизнь в мореходке, со жратвой стало полегче. По праздникам еще выдавали заморские пайки - уругвайский фарш или американскую тушенку. Но кое-кто из наших, обладающих повышенным аппетитом, все равно страдал. Поэтому распространилась практика "завещания" вечерних порций - от уходивших на "сквозное" увольнение ленинградцев. Иногда претендентов бывало больше, чем убывших, и возникали конфликты - кому-то не хватало ужинной порции. Привилегиями пользовались наши футболисты, им полагался"доппаек" - колбаса, масло, консервы. Но им никто не завидовал. Потому что футболистов любили и уважали. Их поддерживал наш начальник Михаил Владимирович Дятлов. О нем еще расскажу подробнее, он того заслуживает.
С начала 1948 года мы переехали в новый пристроенный корпус к общежитию - громадный кубрик, где размещались две роты, что-то около 150 человек. Об этом в моей "поэме" тоже есть строки:
И койки близко, ряд за рядом,
И "оверлеевский" куплет,
Что был для нас святым обрядом
Все шесть далеких дивных лет...
Для подкрепления потолка в кубрике, по его середине, стояли восемь солидных столбов. Они чуть позже тоже вошли в наш фольклор - это в связи с кипучей деятельностью ротного командира, старшего лейтенанта "Яна Яновича" Корнатовского. Был он строг, порой - до беспощадности. Вообще проблемы дисциплины стояли у нас остро всегда. Формально наш статут значился не военным. Но училище было "закрытого типа", параллельно нас готовили и к военной службе - в запас. Набор дисциплинарных наказаний, впрочем, был не богат: сначала, до середины второго курса, еще существовала своя, домашняя гауптвахта - на первом этаже, у входа в общежитие. Вообще-то сидение там напоминало внеплановый отдых: койка, паек обычный и - ничегонеделанье. Худо было другое: направляемые на "губу" подлежали стрижке "под ноль". На каком-то периоде, когда "губу" уже прикрыли, то есть сидеть стало негде, наказание это оставалось и ограничивалось стрижкой наголо. Сам старлей отводил нарушителя к парикмахерше, в подвальчик учебного корпуса, и лично присутствовал - до тех пор, пока не проводился первый сквозной стежок по буйной шевелюре страдальца. Мне эту процедуру пришлось пройти где-то в начале второго курса, и моя девушка визжала и стонала от горя, увидав мою сияющую голову.