Профессор, затягиваясь сигаретным дымом, рассуждает на выдохе о "конвергенции" человеческой психики. Глаза его устремлены в провисший потолок, оклеенный пожелтевшими газетами. Пьяные губы расплываются неуправляемой детской улыбочкой. Он пытается растолковать разницу между "глупостью вообще" и "глупостью космического масштаба".
Джон, забавно улыбаясь, показывает на него толстым обслюнявленным пальцем:
- Пляфессаль! Халесий, умный!
Механизатор-философ, сбившись с мысли, грозит идиоту мосластым кулаком.
Дурак переводит палец на этажерку, верхняя полка которой застелена драной кружевной салфеткой, поверх которой стоит ржавый будильник: длинь-длинь! Профессор спьяну обещает купить Джону электронные часы, в которых бегают, как живые, цифирьки и пищат тонкие китайские голоса.
"УШЛА!.."
- Натрескался? - Митя смотрит на Джона с улыбкой и одновременно с жалостью. - На, пей чай. Потом еще кашу сварю.
- Сахаль? - вопит Джон, вопросительно тыча пальцем в стеклянную банку, наполненную чаем.
- Положил... - успокаивает его Митя. - Четыре больших ложки.
Джон хватает банку, обжигаясь и обливаясь, с хлюпом пьет из нее. Голова его то и дело отдергивается назад. Вокруг рта налипают чешуйки заварки. Дурак прислушивается к разговорам, довольно пригыгыкивает.
Каждую субботу Митя водит Джона в баню при колхозной мастерской. Мужикам потеха - то запихнут Джона в парную, на верхнюю полку, где от пара дышать нечем, то брызгают на него ледяной водой. Один раз ради потехи выбросили голого и распаренного в снежный сугроб, чтобы поглядеть, как идиот орет и барахтается. Зато дурачок очень любит душ - встанет под теплые, припахивающие соляркой струи и блаженно отфыркивается. Лицо с закрытыми глазами обмывается потоками воды. Хоть час будет так стоять не шелохнувшись, пока его не вытолкнет оттуда какой-нибудь намыленный с ног до головы тракторист.
- Вот проведут к нам в Тужиловку газ, будем мыться каждый день! - весело восклицает Профессор. - Да здравствует прогресс!
- Пляглессь... - вторит ему с печки Джон и неожиданно всхлипывает. Сдавленный писк переходит в утробный рев. Опять, наверное, вспомнил свою бабку. Всхлипывания перемежаются одним и тем же словом: "Усла, усла!.."
- Она вернется! - успокаивает дурня Митя. Голос у него, как всегда, серьезный и твердый.
Глаза у Митиного отца, взглянувшего на идиота, хоть и пьяные, но будто стальные. Джон под его взглядом сразу съеживается, перестает хныкать.
- Баба плидет, сахалок даст... - добарматывают пухлые губы.
Окна в инее слегка подтаяли, заблестел золотой от уличного солнца кружочек стекла. Митя трогает иголки инея пальцем, и они вмиг тают, обжигая кожу влажным холодом.
ПРИЗРАКИ
- Да, она ушла... - бормочет Профессор. - Обыкновенная чужая бабка, каких еще мильен осталось, но почему же мне ее так объективно жалко? Вот умерла Джонова хлопотливая бабка, и нарушился онтологический стержень деревни Тужиловка, началась какая-то новая, непонятная эпоха. Вместе с бабкой навсегда ушли в прошлое времена первых колхозов, пятилеток, трудповинностей, голодовок... Кто ты была, бабка?
Профессор притопнул по земляному полу добротным серым валенком - блеснули на войлоке капли растаявшего снега. Резиновые галоши в налипших крошках мякины, в радужных потеках мазута отражали тусклую электрическую лампочку, горящую под потолком. Тужиловский мыслитель рассуждал о русских соломенных крышах и земляных полах. Земляные льдистые бугорки шуршали под подошвами его галош, создавая своеобразный звуковой фон для монолога. Палец философа перемещался в тесном пространстве избушки, останавливаясь на ухмыляющейся физиономии Джона: вот, товарищи, последняя уцелевшая маска крепостничества, которое ничего не хочет и застыло само в себе, перекипая внутри себя брожением первобытной плоти... Корявые и в то же время гибкие ладони взмесили душный комнатный воздух: каждая такая уцелевшая избушка является бастионом темноты и мрака, оплотом нищеты и омрачения свободной мысли в самом ее зародыше... А там... - подрагивающий нервный палец тычется в заиндевелую бревенчатую стену, осыпая на пол крошки мерзлой глины. - Там, под покровом снега, лежат фантомы огромных, плохо возделанных полей.
- А кто пахал эти поля? - иронически улыбается. - Да я же, мастер плуга по прозвищу Профессор. Смейтесь, смейтесь, медлительные люди черноземных пространств... Вам не дано заглянуть в лабиринты моей крестьянско-философской души!
- Помолчал бы ты, приятель, - недовольно покосился на него отец. - Каждый день слышим от тебя одно и то же. Жизнь совсем другая сделалась, а ты нам про крепостное право мозги вправляешь. Ехал бы себе на какой-нибудь московский съезд!
- Не приглашают, - вздохнул Профессор. - Я бы поехал. Хоть и почитываю прессу, однако по живой столичной суете соскучился. В те времена был социализм, а я считался молодым ударником-механизатором, комсомольцем. Я умел выступить, мог сказать весомое общесоюзное слово! А теперь я личность слишком индивидуальная, нужная лишь местным старикам в качестве их пахаря и кормильца... Так уж она устроена, эта Москва, что ей требуется какой-то особенный представитель!
И Профессор заговорил о полете Гагарина, о двенадцатирублевых пенсиях колхозников, которые ввел Хрущев. Он, Хрущев, впервые в истории России начал выдавать паспорта крестьянам, и в этом его громадная заслуга. И было это в начале тех самых знаменитых шестидесятых...
Отец, слушая Профессора, лишь вздыхал, дядя Игнат растерянно разводил неуклюжими заклешневелыми ладонями, которые "не владают".
- Все, отмучились покойнички! - всхлипнул старик, растирая по морщинистой щеке мутную слезу. - Они ведь, бедолаги, ничего не знали, кроме труда. Труд путь ко гробу, но почему же я так тоскую без всяческой работы? Руки мои стали ручонками и совсем ничего не могут делать... Я сто, а может, и двести гробов смастерил - но мне-то кто спроворит?
- Не горюй, дед, в райцентре купим, в комхозе, - успокоил дядю Игната отец. - Там их по десятку в день выстругивают. По триста рублей за штуку.
- Теперь небось уже за пятьсот, - уточнил Профессор. - Цены ведь на все растут.