- Свой?
- Братцы!
- Откуда такой?
- Из земли я, хлопцы, верно слово, из земли...- И засмеялся дико так, ошалело. Ноготь куснул - слышно было, как зуб на зуб пришелся.
Наскребли махорки.
- Да успокойся ты, Христа ради. Говори, откуда? Покурив, рассказал.
Отстал от своих. Отощал, в деревню зашел. А в деревне немцы. По-русски к нему:
"Командир?"
"Рядовой".
"Коммунист? Партизан? Комиссар? Признавайся".
"Солдат я".
"Комсомол?"
"И не комсомол".
"Врет он все! Расстрелять эту русскую сволочь!.."
Руки за спину. Повели. Далеко вести поленились. Метров триста самое большое. Лопату в руки.
"Копай".
"Зачем?"
"Сам себе могилу".
"Могилу?.. Сам себе?!"
Поплевал на ладони и начал. А солнце в спину светит, покатает тенью, сколько ему, приговоренному, места нужно. Никогда думал, что такой высокий. В строю всегда на левом фланге стоял. Глядит на тень и все копает, копает. На один штык, на два штыка в землю ушел.
"Карашо, рус, очень карашо. Будет потом тебе сигарета".
А сами уже закурили. Недалеко конвоиры стояли, рядом совсем, дымок до него долетел. Тут голова и закружилась. Присел на край ямы. Живой еще, а ноги в могиле. И закипело внутри. "Нет, гады, нет, так просто не захороните!" Встал, опять поплевал на ладони - и еще на один штык. А сам все на немцев глаз. Покуривают, разговаривают, на русского внимания не обращают уже.
- И откуда только у меня храбрость взялась! Вынул из песка лопату, отряхнул и... по каске, по каске, по другой! И - в лес. В чащобу самую. Вот и все, хлопцы, весь сказ, верно слово... И опять засмеялся - тихо и жутко. Жутко стало на душе и у всех, кто слушал.
- Нутро надорвалось с того дня,- дотронулся он до груди. - Жгет и жгет днем и ночью. Старшина положил руку ему на плечо:
- Идти можешь? - Могу еще вроде.
- Тогда шагай помаленьку. Если с духу собьешься, мне скажи. Привалы у нас редко.
- Не собьюсь как-нибудь.
Тронулись дальше. Много людей, а дума у всех одна: о только что услышанном.
Кузя оттер Слободкина на ходу плечом в сторонку и говорит:
- Даже сердце занемело. И знаешь, что вспомнил?
- Ну?
- Флаг тот на посольстве в Леонтьевском.
- Опять? Флаг - это пустяки.
- Началось с небольшого вроде. Захотел немец, чтоб перед фашистской тряпкой головы мы склонили. Теперь он желает, чтобы мы в яму сошли на его глазах. Молча, безропотно. Да еще яму ту сами вырыли. До какой же степени озвереть надо, чтобы спектакли такие разыгрывать! - Кузя замолчал, чуть отстал от Слободкина, потом снова с ним поравнялся. - И еще знаешь, о чем подумалось?
- О чем?
- Надо было тогда, в Леонтьевском, не просто плюнуть и мимо пройти.
- А что ты мог один-то?
- Почему один? Нас много шло - улица, Москва целая!
- Все так, Кузя, но ведь договор у нас был, понимаешь, договор. Это же обязательства.
- Я так и знал! Месяц воюем, а не научились ничему еще. Ровным счетом ничему! Ну что ты мне про договор этот зудишь? Немец к Москве, говорят, рвется, а мы все о договорах вспоминаем.
- Во-первых, до Москвы его никто не допустит.
- Согласен.
- Во-вторых, ведь не мы нарушили договор. Мы свято его соблюдали.
- "Свято", "свято"! Ты солдат или Христос?!
- Мы советские люди.
- Опять началась политграмота! Да война же идет, война.
Кузя взволнован до такой степени, что спорить с ним невозможно. Слободкин и не спорит больше.
- Ну а насчет спектаклей ты прав. Спектакли он разыгрывать любит.
- Точно.
Кузя опять становится самим собой, к нему возвращается его обычное спокойствие. Вот и загнул вроде насчет договора, а все равно с таким человеком согласишься по любой трудной дороге шагать. По любой самой трудной, бесконечной дороге. Вроде этой вот, например, что к излучине Днепра ведет. Сколько дней уже, сколько ночей! И сколько еще осталось? Еще столько? Или полстолька?
- Четверть столечка нам топать еще,- смеется Кузя.
Смеется, сам еле стоит, а смеется так заразительно и легко, будто ноги не стерты в кровь, будто и в помине нет никакого ранения.
- Еще столько вот, полстолечка, четверть столечка еще!..
Это слышит и подхватывает Брага. Он вообще всегда все слышит и видит, что творится вокруг, на все мгновенно реагирует, а пропустить мимо ушей острое слово просто не в состоянии.
- Одним словом, ногой поддать, хлопцы. А чтобы еще короче было, запевай любимую.
Только про себя и не все сразу. Шутка передается из уст в уста, докатывается до каждого самого отставшего, еле плетущегося в хвосте. Колонна двигается быстрей - дотягивает до следующего привала.
Вот он, привал. Как подкошенные рухнули бойцы, где застала их команда. Даже Брага глубоко впечатался в высокую траву. Комара и то отогнать не может. Десять минут полнейшей тишины. Но как только поднялись, зашагали, Брага опять за свое:
- Так где же любимая, хлопцы? Или уши мне в болоте поил заложило?
- Не заложило, товарищ старшина,- в тон ему отвечает Кузя.
- А шо ж тоди?
- Поем, как приказано, про себя и не все сразу.
- Но про махорочку?
- Про нее, конечно.
- Больше вопросов нет.
- А где бы, товарищ старшина, в самом деле махорочки?
- Это там, хлопцы, там! Все будет - и самосад, и крылышки, и бой настоящий, наш, прямо с неба в самую кашу!
- Вашими устами да мед бы пить!
- Почему моими? Мед можно любыми устами. Но я сейчас не о меде думаю простой ключевой бы отведать, а то все кофе да кофе,- старшина занес надо ртом мятую-перемятую баклажку с черной болотной жижей,- харч невеселый. Но я знаю, кому жалобу писать.
- Кому?
- Мне и пишите: я старшина, за все в ответе.
Улыбнулся солдат, а улыбнулся - легче стало солдату, бойчее ноженьки зашагали.
Даже Слободкин мрачные мысли свои, кажется, отогнал. Не совсем, конечно, куда от них денешься? Хоть бегом беги - на пятки наступят. Все о том - где его Ина сейчас? Где она? Что с ней? Сердце стучит все тревожнее. То письма, письма, письма с каждой почтой - и вдруг сразу ни строки целый месяц. Это пострашнее всякой болотной жижи. Жижу долго тянуть можно, а такое вот сколько выдержишь? Еще месяц? Два? Страшно подумать даже. Лучше не думать совсем. И Слободкин шагает, шагает, шагает - не думает больше об Ине. Чего ему о ней думать сейчас? Легче станет? Не станет. Сколько ни думай, ничего не изменишь.
...Может, уехала в деревню? К родным? Наверняка уехала. Сейчас она в безопасности. Ходит в ночное небось. Она человек трудовой, все умеет. Не пропадет. А может, в госпитале? Медсестрой? Или на завод пошла? Учеником токаря или слесаря. Стоит у станка, рассчитывает шестеренки, резьбу резать приспосабливается. Ну уж, так сразу и резьбу! Сначала будет гайки гнать, учиться резцы затачивать, до резьбы когда еще дело дойдет! Резьба - самая сложная штука. Ничего трудней не придумаешь. Или чугун точить - адова работенка! Резцы садятся один за другим. Не женское это дело. У Ины руки нежные, узкие, кожа на них белая, тонкая, чуть заденет, бывало, в саду, за малейшую веточку зацепится - уже кровь. Сразу царапинку ко рту. Лизнет языком, совсем как ребенок. Нет, с такими руками чугун не поточишь. Чугунные чушки тяжелые, попробуй-ка подыми...
Идет Слободкин по лесу. Думу думает - о том о сем...
Ну вот о лесе, например. В лесу всегда хорошо. Даже сейчас, в эти дни. Идешь - от палящего солнца скрыт и от самолетов тоже. Даже теперь уютно и покойно в лесу. Будто и нет никакой войны, будто и не было. Просто шли ребята в поход. Идут, любуются - березы вокруг стоят красивые. Тонколистые, нежнорукие, белокожие...
Какие, какие? Нежнорукие? Белокожие? Нет, о лесе тоже нельзя. Лучше еще о
чем-нибудь...
И не знает Слободкин, что за тридевять земель отсюда, в другом лесу, идет сейчас девушка. Руки у нее нежные, узкие, кожа на них белая, тонкая. Идет, напевает грустную песенку. И вдруг - что это? Поднесла к глазам ладошку, а на ладошке кровь - одна-единственная рубиновая бусинка. Но вот она пухнет, растет, еще минута - и побежит струйка. Девушка подносит ладошку к губам, виновато оглядывается на подруг и быстро слизывает капельку. "Вдруг подумают: "Неженка, белоручка какая!" - разговаривает сама с собой. А ведь еще пилить и пилить, делянку только-только начали. И все дуб, дуб, дуб. Железо, а не дерево. И норма большая, и бригадир говорит, что спиливать надо под самый корень, не так, как вчера.