Однако наступил момент, когда и добротная крышка, которую, к счастью, в Лилипутии мог поднять лишь я один, перестала удерживать миазмы в положенном им месте, и стоило мне её приоткрыть, как по всей округе подобием дурной вести разносилось зловоние, означавшее, что Куинбус Флестрин сел опростаться. Я не оговорился, сказав «к счастью», ибо первая же попытка очистить выгребную яму окончилась смертельным исходом для восьми из пятидесяти пяти мусорщиков, отряженных для исполнения этой обязанности, – четверо упали в нее и утонули, а четверо умерли от удушья прямо на краю ямы.
Это, кстати, и ускорило принятие мудрого решения – освободить меня от цепи, дабы я отправлял свои потребности вдали от города, то есть в трехстах моих шагах от места моего постоянного проживания. Подчас эти триста ежедневных шагов становились для меня поистине испытанием, если моя естественная нужда опережала мой торопливый шаг. Бывало, я не добегал до песчаного карьера, который мне определили для освобождения кишечника, или же добегал, но без специально сделанной для меня лопаты, которую мне надлежало каждый раз иметь при себе, – и тогда Его Величеству непременно приходила жалоба на меня. Избавление от продуктов жизнедеятельности человеческого организма в Лилипутии решалось иным способом, чем, скажем, в родной мне Англии, и только для меня из-за моих размеров было сделано исключение. Читатель, путешествовавший по Старому Свету, конечно, знает, какое зловоние царит у нас на городских улицах, особенно в кварталах бедноты, которая зачастую справляет свои естественные нужды прямо на мостовой. Но много ли отличаются от бедняков зажиточные горожане, имеющие средства для поддержания в надлежащем порядке своих выгребных ям? Ведь тому, что находится в последних, свойственны те же самые дурные ароматы, разве что скрываемые до поры, пока золотарь не остановит подле злополучной крышки своего запряженного в телегу с бочкой битюга. Да, мы чуть не забыли про лошадей, которые роняют на улицах и площадях наших городов груды навоза без всякого пиетета к нашим чувствам, руководствуясь лишь своими собственными животными побуждениями. Вот кто воистину свободен в исполнении требований своего кишечника. Иногда, застигнутый на улице Лондона или Бристоля спазмами в животе или коликами в кишечнике, я искренне жалел, что я не лошадь…
В Лилипутии же, повторяю, все было устроено совсем иначе – что у нас загонялось под землю, у них уносилось в небеса. Для этого в доме каждого лилипута было несколько десятков ночных ваз, во всяком случае, на одну персону их приходилось никак не менее дюжины. Вазы не опорожнялись, а закрывались плотно крышкой и выставлялись на балкон или на крышу под лучи солнца, которое в этих широтах было куда как щедро. То, что содержалось в вазах, быстро подсыхало, и к моменту, когда последние вазы в доме заполнялись до краев, первые были готовы к повторному употреблению, так как их содержимое уже представляло собой сухую консистенцию, которой можно было топить печи и камины. Этим здесь убивали сразу трех зайцев – обогрев жилищ в сравнительно холодное ночное время, поддержание в чистоте окружающего мира, а также превращение ненужного в полезное. А если кто и страдал от дыма, образовавшегося в результате сжигания лилипутских экскрементов, так лишь я один, поскольку таковой дым подхватывался воздушными потоками и проносился как раз на уровне моей головы, вернее – моего весьма восприимчивого носа. По этой причине во время прогулок по городу я старался не выпрямляться в полный рост, а слегка пригибался к земле, что горожане трактовали в свою пользу – как мою заботу о них, моих подножных ближних.
А вот история, которую вполне можно было бы отнести к разряду презабавных, хотя она и оставила в душе моей неприятный осадок.
Тот день ничем не отличался от предыдущих, да и вечер начался, как обычно, разве что число моих маленьких визитерок оказалось чуть больше, чем всегда, на что я поначалу не обратил внимание, а когда обратил, было уже поздно, потому что, разместившись в рядок на моем естестве, они довели его до состояния, из которого нет пути назад. И вот в такой момент мне бросилась в глаза некая странность – в ряду длинноволосых головок, чьи обладательницы устроили пляски на моем скакуне, обнаружилась одна коротковолосая. Я сразу же понял, что голова сия принадлежит лилипутскому мужчине, разбирательство с которым мне пришлось отложить на некоторое время.
Не буду утомлять читателя рассказом о нахлобучке, какую я учинил сему маленькому бедолаге, а поделюсь соображениями, на какие навел меня этот случай.
Явление лилипута-мужчины среди моих прелестниц шокировало меня до такой степени, что после этого в течение нескольких дней мое естество отказывалось принимать требуемые прелестницами размеры, ибо я вместо того, чтобы наслаждаться, поневоле со страхом искал среди обнаженных красоток какого-нибудь лукавого самозванца.
О существовании в Лилипутии того явления, которым более всего были отмечены наши мужские монастыри, мне, как помнит читатель, было известно и ранее. О нравах, царивших среди монахов, я был достаточно наслышан, и в связи с этим не раз задавался настоятельным вопросом – угодно ли Всевышнему укрощение естественных запросов нашей плоти ради безропотного служения ему? И что сильнее в нас – плоть или дух? И почему в нас ропщет то одно, то другое, будто мы не одно целое, а, по крайней мере, два? И кому тогда выгодно такое наше неравновесное несовершенство? Разумно ли убиение плотских желаний в постах и молитвах? И кто кого породил – плоть ли дух или наоборот? Правда лишь то, что дух, испускаемый плотью, едва ли можно считать животворящим… Но и дух без плоти – что сие такое? И можно ли доказать его присутствие иначе, как запахом? Но тот ли это тогда дух, о котором столько разговоров вокруг?
Говорят, что плоть тленна, а дух бессмертен, и, казалось бы, это хорошо и утешительно, потому что во плоти мы все равно умираем, как бы ни возвышали свой дух. Стало быть, при нашей жизни дух все-таки вторичен, коль скоро не может обеспечить нам бессмертие, и только после того, как мы исчезаем, он якобы берет свое. Жаль, что это нельзя проверить, и что с того света никто ни разу не вернулся, чтобы подтвердить, что это так, – ни святой Августин, ни один из римских пап, ни… я уже не говорю о Платоне, который разбирался в сем вопросе никак не хуже нас с вами… Одно только знаю я досконально: если чересчур рьяно заниматься усмирением плоти, то она зачастую демонстрирует удивительные результаты живучести, при этом выворачиваясь наизнанку или принимая новые изощренные формы, далеко не сразу постигаемые нашим разумом. Это относится и к нравам в наших мужских и – смею сказать – женских монастырях, где человеческая тварь, лишенная, вопреки замыслу Творца, своей пары, обращается с плотскими притязаниями к себе подобной твари…
Сравнивая поведение человека с поведением всех остальных особей тварного мира, живущих вокруг нас, нельзя не заметить, что они не производят над собой подобных экспериментов, не укрощают плоть и не возвышают дух, даже не ходят в церковь и не соблюдают постов, а живут себе в счастье и довольстве, разводя потомство и не думая о бессмертии. Только человек ищет путь к Богу, будто земля ему не дом родной, и будто именно его плоть – главное препятствие на этом пути.
А ведь так было далеко не всегда – плоть воспевали, плотью гордились и в некотором смысле сделали её бессмертной. Я имею в виду многочисленные образцы греко-римской скульптуры, дошедшей до наших дней. И разве не восхищались наши пращуры, населявшие солнечные берега Средиземноморья, одновременно и мужским и женским, активно любя и то и другое в зависимости от настроения и из душевной прихоти, возникающей по закону контраста… Разве не украшает наши дворцы и гостиные символ мужеской красоты – бюст юноши Антиноя, не того, что верховодил женихами Пенелопы и был убит первой же стрелою вернувшегося Одиссея, а другого, что был любимцем царя Адриана и по слухам утонул в реке Нил?
Впрочем, я отвлёкся…