Все, что Христос делал, Он делал, чтобы и мы это делали; все, чем был Он, чтобы и мы этим были; все, что с Ним произошло, чтобы и с нами происходило. Он стал Богочеловеком, чтобы мы стали б о го–людьми. Он жил богочеловеческой жизнью и сделал ее доступной и приемлемой для каждого человеческого существа. Когда Бог стал человеком, тогда нет ничего Божественного, что бы не могло стать человеческим. Когда Бог воплощен и воплощаем, тогда нет Божественного идеала, который был бы неосуществим и невоплотим в сфере человеческой жизни. Все слова Христа, все деяния Христа, все Его мысли и идеалы осуществимы и воплотимы в человеческой жизни. Многие не могут этого вместить и говорят: «Христос — великий человек, благородный философ, но половина Его философии неосуществима, она не для таким образом устроенных людей»; другие добавляют: «Он идеалист, идеализм Которого — не для нашей планеты». И одни, и другие изрекают хулу, которая не простится, ибо они развоплощают Богочеловека, эту высшую ценность, эту самую удивительную и самую чудесную Личность. Достоевский же решительно утверждает, что идеализм Богочеловека достижим для всего человечества. Невозможно веровать в то, что Слово стало плотию, т. е. что идеал присутствовал телесно, а не верить, что он достижим для человечества. «Может ли человечество обойтись без этого утешения? Но Христос для того и пришел, чтобы человечество поняло, что и земная природа, дух человеческий, может действительно здесь явиться телесно в таком небесном сиянии, а не только духовно, как идеал, что это возможно так же, как и естественно. Ученики Христовы, которые это просветленное Тело обожали, доказали под страшнейшими пытками, какое это счастье — Сие Воплощение в себе носить, совершенству Этого Образа подражать и в Его Воплощение веровать. А другие, кто видел, какое счастье это Воплощение давало, как только человек начал действительно приобщаться к этой красоте, удивлялись, поражались и в конце концов высказывали желание и сами наслаждаться этим блаженством: они становились христианами и заранее радовались страданиям. Все заключается в том, что Слово плоть бысть. В этом вся вера и утешение человечества — утешение, от которого оно никогда не откажется» [258].
Христос незаменим для человечества, незаменим для нашей планеты, для всей жизни на ней. Он единственный вносит смысл в нашу трагизмом расслабленную планету; Он единственный делает возможным оправдание жизни на ней, ибо если Он был возможен на этой планете, значит стоит жить на ней, есть ради чего жить. Человек, который почувствует так же, как Достоевский, ужасающий трагизм жизни, должен или уверовать в Христа, или совершить самоубийство. Третьего выхода нет. Достоевский уверовал, уверовал свято и непоколебимо, и личным опытом познал незаменимую чудесность Пресветлого Лика Христова. Поэтому он подвижнически ревностно защищает Христа. «Вы, господа, — обращается он к христоборцам, — которые отрицаете Бога и Христа, вы даже и не подумали, как без Христа вдруг все становится гадко и грешно. Вы осуждаете Христа и насмехаетесь над Богом, но какой пример вы даете человечеству? Как вы мелочны, беспутны, злобны и тщеславны! Устраняя Христа, вы уничтожаете в роде человеческом недосягаемый идеал красоты и доброты. И какие подобные ценности вы можете предложить взамен?» [259]. Христос — единственное настоящее утешение человечества. «Впрочем, — добавляет Достоевский, — вы могли бы отнять Его у человечества, если бы были в состоянии предложить ему что‑то лучше Христа. Вопрос в том: есть ли у вас что‑нибудь подобное?» [260]. «Дайте мне другой идеал, и я пойду за вами, — говорит Достоевский тем, кто хочет без Христа и помимо Христа осчастливить человечество. — Хотя, впрочем, вы сможете меня лишить веры в Божественность Христа, если только покажете мне что‑нибудь лучше Христа. Ну, покажите!» [261]. Крусской интеллигенции, зараженной атеистической идеологией Европы и христоборческой моралью европейской науки, Достоевский обращается с вопросом: «Господа русские просвещенные европейцы… Укажите мне ваших праведников, которых вы вместо Христа ставите» [262].
Достоевский знает, во что верует; он поклоняется Богу известному — Христу Богочеловеку, засвидетельствованному надежно Апостолами и Мучениками, Святителями и Исповедниками. Он лично и опытно познал божественную силу Христа, Который его спас от самоубийства, отчаяния и скепсиса, и засвидетельствовал это по–апостольски и по–исповеднически. Он по–великомученически решителен и определенен в своей вере в Христа. Он это исповедует ясно и горячо: «…Бог посылает мне иногда минуты, в которые я совершенно спокоен; в эти минуты я люблю и нахожу, что другими любим, и в такие‑то минуты я сложил Символ веры, в котором все для меня ясно и свято. Этот Символ очень прост, вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа, и не только нет, но и с ревнивою любовию говорю себе, что и не может быть. Мало того, если бы кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы остаться со Христом, нежели с истиной» [263].
Христос больше, чем истина, больше, чем жизнь, больше, чем вся вселенная. Он единственный придает ценность всему и всякому. Где Он, там смысл и жизнь, значимость и оправдание, там вечность, там блаженное бессмертие. Он — мера всего, но Сам Он не подходит ни под какие человеческие меры. Для Достоевского Его Пресветлый Лик — единственное мерило всего видимого и невидимого. «На земле же воистину мы как бы блуждаем, — учит он, — и не было бы драгоценного Христова образа пред нами, то погибли бы мы и заблудились совсем, как род человеческий пред потопом» [264]. Вне этого богочеловеческого Лика нет ничего ни в мире, ни в человеке, что бы могло служить положительным и непогрешимым мерилом кого бы то ни было и чего бы то ни было.
В наивности своей многие принимают совесть за мерило нравственности, совесть грешную и нагрешившую, совесть необоженную и необогочеловеченную. Достоевский не дал себя обмануть этим тонким соблазном, который весьма многих соблазнил. Для него: «…совесть без Бога есть ужас, она может заблудиться до самого безнравственного. Недостаточно определять нравственность верностью своим убеждениям. Надо еще беспрерывно возбуждать в себе вопрос: верны ли мои убеждения? Проверка же их одна — Христос» [265].
«Сжигающего еретиков, — продолжает Достоевский, — я не могу признать нравственным человеком, ибо не признаю ваш тезис, что нравственность есть согласие со внутренними убеждениями. Это лишь честность, но не нравственность. Нравственный образец и идеал есть у меня — Христос. Спрашиваю: сжег бы Он еретиков? — Нет. Ну так, значит, сжигание еретиков есть поступок безнравственный. Инквизитор уже тем одним безнравственен, что в сердце его, в совести его, могла ужиться идея необходимости сжигать людей» [266].
Защищая свой тезис о том, что Христос — единственный источник и мерило нравственности, Достоевский уверенно разбивает точку зрения своего оппонента. «Вы говорите, что нравственность — действовать по убеждению… Кровопролитие вы считаете безнравственным. Но кровопролитие по убеждению вы считаете нравственным. Прошу вас, скажите мне, почему кровопролитие безнравственно? — Если мы не имеем авторитета в вере и во Христе, то во всем заблудимся.<…>Это нравственные идеи. Они возникают из религиозного чувства, но никогда не могут быть оправданы только логикой. Иезуит лжет, ибо убежден, что ложь его полезна, — если служит добру. Вы его хвалите, ибо он верен своему убеждению. И выходит, в одном случае ложь — это плохо, но в другом, по убеждению, тогда хорошо. Что же это значит? На этой почве, на которой стоите, вы всегда будете разбиты. Вы тогда не будете разбиты, когда примете, что нравственные идеи есть чувства от Христа» [267].