Офицеры замерли, наслаждаясь женской грацией, изгибом рук и, – о боже! – иногда мелькавшей над туфелькой ножкой. Танец ее кружил голову и будоражил молодую кровь.
– Виват! – дружно закричали офицеры, когда уставшая балерина сделала легкий книксен и поднесла к губам цветок.
Граф де Сентонж, он же Анри Лефевр, молча поцеловал даме руку, а она, в свою очередь, коснулась губами его спутанных густых волос.
– Господа! – произнес он. – Это моя старинная приятельница.
– Виват! – опять кричали офицеры и пили за графа и его знакомую, за женщин, музыку и любовь…
Утром не выспавшийся, похмельный, неудовлетворенный и злой Рубанов повез пленного в штаб армии. Зато оттуда, веселый и довольный, привез орден Святого Владимира 4-й степени и прощение о «допущенной им бестактности по отношению к его превосходительству генералу Ромашову» – так звучал рескрипт Кутузова.
– И вытер саблю о вражеское знамя! – восхитился главнокомандующий: депеша об этом полетела в Санкт-Петербург.
Минул Ильин день, а с ним и жаркое лето. Утра стали холодными и росистыми.
– До Ильина мужик купается, а с Ильина дня с рекой прощается, – приговаривала нянька Лукерья. – Есть сено, так есть и хлеб, – пекла с Акулькой каравай из новой ржи. – Для благословения в церковь его понесем, – целовала тонкими сухими губами душистую корку.
Начинались дожди… Гулять Максим стал реже, больше времени проводил дома, занимаясь с матерью французским языком, а с чернавским дьячком – счетом и русской грамотой.
По выходным ездил с матерью в церковь, думая о том, что скоро по грязи коляска не сумеет пройти пяти верст до Чернавки, где и находилась ближайшая церковь. Была, правда, церковь на том берегу реки в Ромашовке, но матушка плавать в лодке боялась.
«Вырасту, – мечтал Максим, – стану богатым, обязательно в Рубановке церковь выстрою… о трех куполах, как в нашей семье – отец, мать и сын».
– Закат нонче красный, знать, ветер будет! – топая ногами, зашел в людскую Данила и громко сбросил дрова у печи.
– Сними обувь-то, вон сколько на полы натекло, – недовольно забубнила Лукерья, смачно прихлебывая чай из надтреснутого блюдца.
Девка Акулька уговорила ее, а значит – и барыню, взять работником в дом так понравившегося ей молодого рыбака.
– Садись с нами чай пить, – пригласила она разбитного работника.
– Со всем удовольствием! Чай пить – не дрова рубить… – устроился он за столом.
Кучер Агафон недовольно оглядел нового дворового: «Ишь язык как подвешен, ровно помело метет, – думал он, чуть подвигаясь на лавке и уступая место. – А этой дурочке наверняка сообразит ребятеночка видит бог, сообразит. Да не моя то забота, – одернул себя, – мне, что ли, нянчиться?»
Его мысли почувствовала и старая Лукерья.
– Ты, Данилка, человек новый туточки, мотри не балуй… знаю вас, кобелей…
– А откуда же, бабушка, вы их так хорошо знаете? – улыбнулся бывший рыбак, громко прихлебывая чай.
Старушка обидчиво поджала губы.
– Получишь розог на конюшне, тогда узнаешь, голуба. А ты чего расселась? – накинулась она на девку. – Самовар барыне неси.
Тряхнув волосами и стрельнув озорными глазками на Данилу, Акулька подхватила самовар и скрылась в комнатах.
– Ишь, егоза! – ласково произнесла нянька и строго поглядела на Данилу: «Чегой-то зря я его в дом взяла…» – вздохнула она.
Тринадцатого сентября4 под Воздвиженье Креста Господня барыня решила ехать ко всенощной в церковь.
– Что-то душа не на месте! – жаловалась она няньке. – Получила письмо от Акима Максимовича – на войну собирается…
– Ох, Господи! – перекрестилась мамка. – Так и я с тобой поеду, – с нежностью смотрела она на барыню.
На Воздвиженье в Чернавке шумела ярмарка. Ольга Николаевна надумала развлечь сына. После церкви она немного успокоилась.
Максим пил грушевый квас и наблюдал, как цыган мужику лошадь торгует и безбожно его обманывает.
Сидящий на облучке брички Агафон тоже недовольно хмурился – жалел бестолкового мужика. Наконец, не выдержал и огромный, такой же обросший, как цыган, подошел к ним.
Максиму со своего места хорошо было видно, как он спорит с цыганом, указывая мужику на лошадь. Цыган что-то лопотал, яростно глядя на Агафона и жестикулируя руками: то поднося их к груди, то показывая на небо. Мужик сначала недоуменно крутил головой, затем какое-то понятие забрезжило в его дремучем мозгу, и через минуту он с остервенением лупил цыгана под хохот рубановского кучера.
Ярмарка в этот раз была скучная и быстро надоела.
По пути домой Максим выпросил разрешение у матушки посетить Кешку, и Агафон довез его почти до их дома.
– Недолго, сынок, – крикнула, уезжая, мать, – к темноте домой вернись, да пусть проводят тебя.
Зайти к деду Изоту она почему-то не захотела.
Кешки дома не оказалось: уехал с отцом и дядькой на рыбалку.
– Подожди маленько, – предложил Изот, – скоро вернуться должны.
Сам он вместе с невестками укладывал в сарае сено.
– Бери, барчук, вилы, да сено мне подавай, а я девкам наверх метать стану, – подключил Максима к работе.
Поплевав на ладони, тот доблестно схватил вилы.
Выглянуло вечернее солнышко, на минуту тонкими лучами пронзив высохшее душистое сено сквозь щели сарая. Воздух был тягуч и душен. За перегородкой фыркали и трясли головами лошади. По перекладине под самой крышей, как сегодняшний канатоходец на ярмарке, осторожно шествовал пушистый кот. Иногда он останавливался и строго поглядывал на людей – видно, сорвали его охоту.
Работали споро.
– Барчук, поспешай! – смеялась наверху Кешкина мать.
– Чё, папенька, не успеваешь за бабами? – подначивала, подбегая к краю стога, вторая невестка. Наклонялась, вывалив из старенького сарафана груди, поддевала вилами навильник сена и несла его вглубь, плотно укладывая под самую крышу.
Через полчаса руки мальчика начали дрожать от напряжения, а вилы выскальзывали из потных ладоней.
«Не сдамся!» – думал он, подтаскивая сено. На его счастье, сена становилось все меньше и меньше.
– Еще чуть-чуть – и шабашить будем! – задыхаясь, произнес дед Изот. Лицо его напоминало по цвету свёклу.
По крыше застучали крупные редкие капли, и через минуту хлынул ливень, подсвечиваемый с боков и с верху зигзагами молний.
– А сенцо-то сухое будет… – приговаривал дед, подавая наверх последние душистые охапки, – и дождь ему нипочем.
Максим облегченно прислонил вилы к стене и подошел к копне. Сквозь открытую дверь приятный влажный сквознячок холодил разгоряченную кожу, зудящую от прилипших к ней травинок и мусора.
– Молодец, барчук, – похвалил лесничий. – Сейчас мужики придут, и в баньку пойдем.
– Поберегись! – раздался веселый крик, и по покатому боку копны, точно с горки, стала съезжать Кешкина мать.
Мальчик и дед поспешно отскочили в стороны.
– Тьфу ты, телки бесстыжие, – беззлобно сплюнул старик, разглядывая съезжавшую Пелагею.
Максим тоже поднял глаза к потолку. Сначала увидел над собой две грязные ступни и ноги, открытые до колен и оголявшиеся по мере спуска все выше и выше.
– А-а-а-й! – завизжала женщина и, смеясь, упала на неубранное сено у основания копны. Сарафан ее задрался, открыв взору полные, чуть расставленные ноги, казавшиеся особенно белыми в полумраке сарая. Она лежала на спине, смотрела на мальчика и смеялась, чуть подрагивая уставшими бедрами.
– Что, барчук, не видел еще бабу? – наконец поднялась Пелагея и сбросила с головы платок. Черные ее волосы рассыпались по плечам. – Да какие твои годы… – улыбнулась она, – надоест еще глядеть.
Растерянный и потрясенный, смотрел он на нее и не мог придумать, что сказать в ответ. Щеки его горели от неизвестного дотоле возбуждения.
Выручила Максима съехавшая со стога другая женщина. Она не упала, сумела устоять. И опять он увидел белизну ног…