Душа отдыхает и блаженствует в такие минуты…
Очнувшись, Максим потер глаза и радостно улыбнулся, ощутив себя в тихом и томном царстве ночи.
Природа дремала, наслаждаясь покоем и тишиной, иногда прерываемой сладкой соловьиной песней. Где-то рядом неуловимо витало счастье…
Решивший закурить Шалфеев нарушил тишину, доставая кисет.
– Степан! – обратился к нему Рубанов. – У них, – кивнул на юнкеров, – есть дома и вотчины, даже у меня хоть и небольшая, а все деревенька… Нам есть что терять!.. А за что воюешь ты, ежели не брать во внимание приказ и присягу?! За что ты сражался под Аустерлицем?..
Сощурившись от дыма, Шалфеев раскурил небольшую трубочку, задумался, выпустив густое облако, приведшее в трепет мошкару, и медленно обвел вокруг себя рукой.
– За все это, барин… Чтобы пел соловей и цвела черемуха! И чтобы хоть изредка можно было вот так посидеть у костра, – чуть помолчав, промолвил он.
Максим пожал плечами:
– Я думал – за Бога, Царя и Отечество!..
– Так и я говорю об этом… Молоды вы еще, господин юнкер! – ласково улыбнулся Шалфеев. – Потом поймете…
Домой пришли под утро. И то, спасибо дядькам, доехав верхами до купеческого дома, они взяли юнкерских коней под уздцы и повели в конюшню. На стук долго не открывали, хотя на втором этаже горел свет. Наконец, дверь распахнулась, и перед ними предстала купчиха в сером капоте со свечой в руке и ядом на языке.
– Не успели к честной вдове на квартиру въехать, познакомиться чин чином, а уже блудуете, да еще по ночам спать не даете вдове и ее бедным девочкам, – отступила она в сторону, пропуская молодежь.
– Не нравится, скажите Веберу, и мы себе другую квартиру подыщем, – нахально ответил Максим, бочком протискиваясь мимо купчихи.
Отведя чуть в сторону подсвечник, женщина всей массой приплющила его к стене.
– Утомил ты меня! Молод старшим-то грубить… Молоко еще на губах не обсохло, – отступила на шаг от Рубанова, и он, лишенный какое-то время воздуха, чуть не рухнул на пол.
Оболенский, видя такие методы воспитания, поддержал друга:
– Он прав! Не кормите, даже чаем не напоили, кричите все время. Да моя воля, давно на конюшне пороты были бы… – Забрав у нее свечу, повторил ее же воспитательный прием, придавив грудью купчиху к стене.
Она только коротко охнула и замолчала, придушенная мужским телом. И Максиму даже показалось, что по лицу ее растекалось неописуемое блаженство…
Уснули уже с восходом солнца. И как же мерзок был звук горна, созывающий конногвардейцев на молитву и утреннюю поверку.
– Губы мерзавцу палашом бы отрубил, – выразил общую мысль Нарышкин, с огромной тоской расставаясь с диваном.
Так прошла целая неделя. Вебер, казалось, забыл об их существовании. По дороге за село покупали водку, лук, хлеб и мясо. Пока дядьки готовили пищу, юнкера отсыпались на свежескошенном, быстро подсыхающем на солнце сене. Перед обедом с часок гоняли на лошадях, купались и выпивали по стаканчику водки, закусив ее луком.
Как-то домой приехали пораньше и сразу заметили, что в комнатах подметено и убрано.
– Другое дело! – обрадовались они.
«Не желает, чтоб мы съехали», – подумал Максим.
Но, как оказалось, радовались рано. Чаем их опять не напоили, да к тому же ближе к полуночи над головами раздалось пиликанье и скрежет – это купеческим дочкам пришла блажь музицировать.
– Гарпии чертовы! Какова курочка, таковы и цыплятки… – залез в ботфорты Максим и, наплевав на предупреждение Марфы, стал подниматься по некрашеным ступеням лестницы.
Подъем напоминал игру на клавикордах. Каждая ступенька, словно клавиша, имела свою тональность. «Сейчас, сейчас я им…» – заставив резко пропищать последнюю, торкнулся в дверь – она оказалась не заперта, и шагнул в ярко освещенную гостиную.
Он не думал, что скажет, такая злость кипела и бурлила в нем, переливаясь из сердца в кулаки.
Поначалу Максим никого не увидел, свечи ослепили его, но игра прекратилась и кто-то хихикнул. Звук шел от стены. Он повернулся на голос и только тут осознал, что одет явно не для светского приема. Опустив глаза, увидел нечищеные ботфорты и заношенное исподнее. Где-то в стороне послышался новый язвительный смешок, кулаки разжались, ломать инструмент расхотелось.
– А мы все думаем, как смотрятся лейб-гвардии кирасиры в парадной белой форме? – вышла из мрака полная высокая фигура в светлой до пола ночной рубахе и заслонила свет. – А теперь, господин конногвардеец, прошу вас покинуть наше общество, пока мы не подняли шум и не вызвали на подмогу маменьку… – ехидно улыбнулась она, качнув полными грудями, и, подняв руку, указала на дверь.
Так и не вымолвив ни слова, растерявшийся Максим по музыкальным ступеням слетел вниз и, скинув ботфорты, бросился на постель, укрывшись простыней.
«Черт-дьявол! Вот опозорился», – подумал он и бодро улыбнулся вошедшему Оболенскому.
– Полагаю, на сегодня музыка закончена… Слышал, наверное, как я их отбрил? Нет?! – «Ну и слава Богу», – повернулся на бок лицом к распахнутому окну. «Полновата, конечно, но видная…» – вспомнил, засыпая, девичью фигуру.
Утром его разбудил не конногвардейский штаб-трубач, а веселое солнце, щекотавшее лучом в носу и гревшее щеки. Первое, что услышал, был радостный трезвон колоколов Стрельненской церкви. Поднявшись и спустив ноги с кровати, перекрестился на иконку в углу комнаты и иронично хмыкнул, вспомнив вчерашний эпизод. По-быстрому умывшись, полуголый, наткнулся на недовольную прислугу, тащившую во двор большущий глиняный горшок.
– Тьфу! Бесстыдник! – сплюнула она, остановившись и поставив на пол горшок.
– Что за праздник сегодня, бабуля? – поинтересовался Максим, растираясь полотенцем. ,
Казалось, что служанка ожидала этого вопроса…
– Нехристи! Дедовских праздников не чтите, вам бы только водку жрать, да девок щупать, ничего святого в молодых не осталось…
Максим понял, какую совершил глупость, но было уже поздно. Ненавязчиво попытался обойти служанку и исчезнуть, но узкий проход был надежно перекрыт глиняным горшком и старушкой.
– Чудотворную Владимирскую икону Божьей Матушки нонче празднуют, день мученицы Агриппины и мученика Евстохия, и иже с ними святителя Германа, архиепископа Казанского, – на едином дыхании выпалила она.
Набрав в иссохшую грудь новую порцию воздуха, продолжила:
– А еще в народе этот день зовется Аграфеной-купальницей, за ней идет Иван Купала, а еще через несколько дней – «Петры-Павлы».
«Воздух в ней закончился, значит, есть возможность проскочить» – решил Максим.
Одевались не спеша, затем, зевая во весь рот, вразвалку побрели в конюшню, где дядьки уже ждали их, причем вдвоем, без Шалфеева. Ехали шагом. Против церкви остановились. Покрестившись на колокольню, зашли в лавку, где купили водку, два фунта сала, фунт лука – как же без него, и четыре фунта ситного. Взгромоздясь на лошадей, направились на свое излюбленное место. Приехав, позавтракали водочкой, протолкнув ее луком и салом, и тут же завалились спать. Не успели закрыть глаз, как услышали храп Кузьмина.
Дядьке Нарышкина не спалось… Расположившись рядом с Максимом, он завистливо бубнил про счастливчика Шалфеева, которому все-таки удалось захомутать молодуху.
– Сейчас, поди, ездит на не-е-й! А тут даже на праздник никакой самой завалящей бабенки не предвидится… У нас в деревне репу сеяли в этот день. Эх и хороша репа была, – сменил он тему, – к водочке бы ее сейчас. – По-воровскому, внешность брала свое, плеснул в стаканчик из бутылки и залпом выпил, смущенно занюхав луком. – Старики говаривали: «Репа да горох и сеются про воров, – блаженно рыгнул он и смахнул слезу, вспомнив родную деревню: – Мимо девки да мимо репки так не пройдешь, – шутил бывало тятька, – кто ни пройдет – щипнет!». Он мечтательно сглотнул слюну – то ли на девку, то ли на репку – и тихонько запел: – Матушка репка, уродися крепка, ни густа, ни редка…
– …Щупай девку с передка!.. – перебил его Максим. – Ты дашь сегодня поспать? .