Сестра выдала мне все: новое лезвие, горячую воду, чистую рубашку и пару носков — свои на следующий день я увидел на помойке. А пока я мылся, сама погладила мне брюки и наскоро заштопала дырку на заду. Я прямо в денди преобразился и вернулся в гостиную, как раз когда заскрипели тормоза.
Зять показался мне вроде симпатичным. Конечно, он много слышал обо мне, но, по правде говоря, тоже считал умершим.
— Да нет же! — воскликнул я. — Я жив, жив как никогда.
Потом рассказал им об ацтекских руинах и немного об Инфантине, будто я вдовец или что-то вроде, на ходу выдумал про утонувшего сына, все для оживления разговора и чтобы отвести стрелы, которые запускал в мою сторону зять; на ночь мне постелили на диване, и, прежде чем заснуть, я стал размышлять. Жизнь вроде моей не обязательно ведь приводит к цинизму, верно? Я иногда прикидываюсь циником, так легче прожить, чем показывать всем свежие раны и душу раскрывать, но чем больше я думал об этом, тем больше уверился — все будет в порядке, если я найду Тересу. А пока, конечно, придется работать, зять уже сказал, что он хозяин фабрички, и что если жалованье поначалу не будет высоким, то дело наладится, и что он закажет для меня костюм по мерке и полдюжины рубашек, которые не нужно гладить. Как только приоденусь, буду искать Тересу.
В ту ночь я очень хорошо спал. Со всегдашними сновидениями, но из тех, что получше. Небольшое усилие, вот так, и я уже лечу в полуметре над землей, и восхищенные люди смотрят мне вслед. Хорошо, если тобой восхищаются, хотя бы во сне.
Проснулся я поздно, солнце стоит высоко, в доме тишина. Все ушли, и я нежился на диване, пока не услышал пение на кухне. Я еще накануне ее заметил — полненькая, лет двадцати, с косами, а грудки — прямо сахар. Открыл шкаф зятя, надел его халат, умылся, наодеколонился и пошел взглянуть на себя в зеркало.
— Альфонсо, — сказал я себе, — что ты сделал со своей жизнью? Вот она, перед тобой, в голубом шелку!
Но смотрел я на себя, смотрел, и тут сошла на меня великая тоска, потому что я человек хороший. А хороший ты, или циничный, или разочарованный — зависит часто от того, есть ли где помыться, доверяют ли тебе, не кричат ли на тебя и не грозят ли позвать полицию. Честно говоря, я считаю — не трудно быть хорошим. Думая обо всем этом, я поднял шторы, и солнце ворвалось в комнату, как торговец апельсинами; вот тут-то и появилась служанка, делая вид, будто смахивает пыль метелкой из перьев. Не знаю, что мне вдруг втемяшилось, только что-то игривое, буколическое толкнуло меня в сердце, и я сорвался — бывает так со мной, — сбросил халат и остался в чем мать родила перед этими глазами, благоухающими мятой и медовой коврижкой в апельсиновых листьях. Как она завопила!
Я пытался успокоить ее, говорил с ней через дверь кухни, где она забаррикадировалась, но она все кричала, и пришлось пригрозить, что, если скажет хоть слово сестре, одурманю марихуаной и подберусь к ней ночью. Тогда служанка принялась молиться, а мне страшно захотелось посадить ее на колени, как сестренку, и утешать нежными словами. Чтобы все прошло, я решил одеться, и вот удача: у нас с зятем один размер оказался. Чуть узковата одежда, но подходила, а выбрать было из чего. Мне поправился вот этот костюм английского кашемира, и, надев его, я вышел в патио и, когда рассматривал азалии, вдруг увидел взбирающуюся по стене ящерицу. Это все и погубило, я совсем обезумел, хорошо еще, служанка успела сбежать, потому что в такую минуту, клянусь, я бы ей тройню сделал.
Теперь я был один во всем доме. Поискал и нашел виски — у фабрикантов бутылка уж всегда найдется — и налил себе большой стакан. Потом еще. Потом развалился на диване рядом с телефоном и стал искать: Гойкоэчеа, Гонгора, Гонсалес — до черта Гонсалесов в этой стране — и, наконец, Гомес Тереса. Не сказано ни вдова, ни супруга такого-то — ничего. Значит, не вышла замуж. Справился я с головокружением и позвонил.
— Алло, дочка, позови, пожалуйста, твою тетю. Что, тети нет дома? Ах, она тебе не тетя! — всегда от таких резвых девчушек получаешь ногой в живот. — А где мне найти твою маму? В Национальной библиотеке? Что, она там работает?
Положил трубку. Незамужняя, с дочерью. Ладно, что поделаешь, и у меня есть отцовские чувства, и, думаю, я смог бы стать хорошим отчимом. Рассуждая так, вышел из дома и увидел на углу служанку, она — все еще в испуге — высматривала меня. Я притворился, будто не заметил ее, и всю дорогу до библиотеки чуть не на крыльях летел. Где ты, детство мое? Лечу к тебе! И почему я отвернулся от тебя и все прикидывался равнодушным, когда по сути я тот же сентиментальный сопляк, который плакал, читая Жеральди?[8] Да разве есть у кого-то право, какой это дурак имеет право мешать мне быть сентиментальным? Ну скажи мне ты, Хоакин Гутъеррес, со всеми своими шахматами и моржовыми усами, разве кто-нибудь имеет такое право? В библиотеке сидели только три пенсионера за старыми газетами да в другом зале несколько ребятишек, впившихся в приключения Сандокана [9]. Меняет быть, Тереса кончила работать и ушла? И я собирался сделать то же самое, как вдруг увидел ее — в дымчатых очках, в углу, за горой книг. Я подошел на цыпочках и сел перед ней так, что она меня не видела.
— Тереса, — проговорил я тихо, думая, что она в обморок упадет.
Она сдвинула книги, чтобы взглянуть на меня.
— Слушаю вас, — сказала она очень строго, будто не узнав меня.
Я повторил:
— Тереса, я здесь. Через столько лет — вернулся.
Наверное, ты меня уже простила.
Она сняла очки, и тут я увидел, что глаза у нее — зеленые, совсем зеленые, как ярь-медянка.
— Ведь вы Тереса Гомес? — спросил я в замешательстве — как бы снова не ошибиться.
— Да, — сказала она. — А что?
— Но раньше у вас были черные глаза…
— Вряд ли, — проговорила она, улыбнувшись.
— Маловероятно, но все же возможно.
— Ну ладно, предположим, раньше были черные.
Вот бесовка! И она мне понравилась. Понравилась эта манера вести игру. Чувствовался контакт, отклик. Я всю жизнь так играл, всегда, когда мог, и скажу тебе, это лучшее, что есть в жизни. Мне понравились ее брови, такие ровные, такие аккуратные.
— Лучше никогда не быть серьезным, — сказал я, — но сейчас мне придется им стать.
— Откуда вы знаете мое имя? — прервала меня Тереса.
— О, это секрет. И еще я знаю, например, что вы историк…
— Потому что увидели сейчас корешки книг…
— Но еще я знаю, что у вас есть дочь-подросток и что, несмотря на это, вы сохранили свою девичью фамилию, по-моему — великолепный жест непокорности перед обществом.
Это ей пришлось не по вкусу:
— Видимо, есть другая женщина с таким же именем. И простите, у меня много работы, так что прошу извинить.
Сказала и исчезла опять за своими фолиантами. Тогда я встал, чтобы видеть ее, и гордо произнес:
— Я разыскиваю Тересу Гомес, сеньорита; в телефонной книге нашел ваше имя, позвонил, мне ответила ваша дочь, и я пришел. Вот и все. Понимаю, что помешал вам, что заставил вас потерять несколько драгоценных минут и что эти минуты в жизни историка, наверное, равны многим годам жизни какого-нибудь персонажа колониальных времен….
Она продолжала делать выписки, не подымая головы, и тогда я почувствовал, что больше не могу притворяться, боже мой, что все тот же испуг, тот же страх, вцепившийся зверьком где-то в глубине, пожирает мои кишки и что, если я останусь тут хоть па минуту, на меня снова накатит то, что было в Мексике, и я вышел из библиотеки чин чином, вышагивая как князь, не повернув ни разу головы, но ощущая себя несчастным, жалким паяцем.
Оттуда я пошел домой, вот, ей-богу, не знаю зачем. Сестра уже вернулась с покупками и уже все знала. Даже про серый костюм. И про бриллиантин, уверен, тоже, потому что я забыл закрыть его крышкой, а порядок в доме был умопомрачительный.
Бедняжка, во всяком случае, сделала что могла.