Четвертый евангелист упоминает, кроме того, еще о праздновании двух еврейских праздников, о которых ничего не говорят первыя три Евангелия: праздник Кущей (7. 2, 8, 14, 37) и праздник Обновления (10. 29), на которые Иисус приходит в Иерусалим.
Интересно, как даже более мелкие, несущественные, казалось бы, хронологические детали врезались в память автора: например, в рассказе о том, как два ученика Иоанна Крестителя пошли вслед за Иисусом, и Он, увидев их, идущих, спросил их: «Что вам надобно?», а они ответили: «Равви, где живешь?», на что Иисус им ответил: «Пойдите и увидите»; читаем дальше: «и они пошли и увидели, где Он живет, и пробыли у Него день тот. Было же около десятого часа», т. е. по нашему около 4 часов пополудни (1. 37–39). Почему важно было для евангелиста указать это время? Казалось бы, это так несущественно и весь случай этот такой второстепенный и, казалось бы, неважный. Да, но если сам евангелист был одним из тех двух учеников Иоанна Крестителя, пошедших за Иисусом, тогда понятно, что самый час его первой встречи с Иисусом врезался в его память: это был решающий час для его жизни.
Не будем останавливаться на других подробностях, мелких конкретных чертах исторической ткани, которых много в Четвертом Евангелии. Но остановимся на одном: на человеческой патетичности, взволнованности и человеческой трогательности некоторых сцен, в первую очередь прощальной беседы Иисуса (в главах 13–16 Евангелия). Недаром глубокая растроганность и волнение охватывают слушателей за службой «12 Евангелий» (утреня Великого Пятка), особенно когда читается как раз вот это, первое, самое длинное из всех двенадцати евангельских чтений — прощальная беседа Господа со Своими учениками перед Своим добровольным страданием. В человеческой жизни разлука есть самое скорбное, за сердце хватающее переживание. Сколько раз она переживалась и переживается в наши дни: разлука сына, уходящего на войну, с родителями, жениха с невестой, детей с умирающей матерью. В этой разлуке уезжающему, уходящему, уводимому в тюрьму и на казнь, умирающему в больнице особенно тяжело за оставляемых; их горе он иногда в первую очередь переживает, их хочет утешить. На этих высотах человеческой любви человек думает не столько о себе, как именно о них, оставляемых им, безутешных. Вот эти тона высшего напряжения, высшего пафоса человеческой горячей любви, участие в горести оставляемых любимых и стремление ободрить их, утешить их в их горе — являются характерными для прощальной беседы Господа с учениками. Но в этой беседе есть и еще большее, она заканчивается «Первосвященнической молитвой» — молитвой добровольного самоотдания Сына Божия, и этот акт божественного самоотдания и вместе с тем это присутствие Божественного, здесь, среди учеников: «Я есмь Путь и Истина и Жизнь», «Я есмь истинная Виноградная Лоза, а Отец Мой Виноградарь есть» — проникает прощальную беседу от начала до конца. Она — особый яркий пример соединения высших, самых волнующих, самых трогательных и чистых и напряженных переживаний человеческих и Божественного. В этом основная черта Иоанновского Евангелия, впрочем вообще и всей проповеди апостольской.
«Откровения Божественной любви» Юлианин из Норича
1
В «Откровениях Божественной Любви» Юлиании из Норича мы имеем один из величайших, наиболее чистых и глубоких в своей трогательной простоте, перлов мистической литературы средневекового Запада. Мало того — среди памятников всей христианской мистики вообще, эти откровения смиренной и малоученой английской затворницы 14–го века имеют право занять одно из центральных мест: ибо характерные черты именно христианской мистики, то, что является основой ее своеобразия и ее столь яркого отличия от других — вне–христианских мистических переживаний, сказались здесь с чрезвычайной силой и выразительностью. Своеобразность христианского мистицизма, являющегося вместе с тем и одним из проявлений обще–человеческой мистической потребности и вытекающего из тех же глубин нашей духовной жизни, в которых зарождаются, напр., и высшие проявления мистики Плотина или мистики Индии, — заключается в том, что центром всего устремления, высшей целью, высшим объектом является конкретная, историческая, человеческая личность Иисуса Христа, в Котором воплотилась, открылась «вся полнота Божества». Бог открылся в Иисусе, Сыне Своем, Богочеловеке; в Иисусе Христе все содержание проповеди христианства, к Нему сводится вся христианская мистическая жизнь — к участию в Его страданиях и подвиге, в Его любви, в Его радости, Его прославлении и победе.
Павел избрал «ничего не знать, кроме Иисуса Христа, и притом распятого» (1 Кор. 2. 2). Он «все почел за сор, чтобы приобрести Христа» (Флп. 3. 8). Везде, где христианство, христианская мистическая жизнь раскрывается во всей полноте и подлинности, она целиком может быть сведена к восприятию Христа, к слиянию с Ним в одну органическую жизнь. «Пребудьте во Мне и Я в вас; как ветвь, не может приносить плода сама собой, если не пребудет на лозе, так и вы, если не пребудете во Мне», — такие слова один из самых ранних памятников христианской мистической жизни — Евангелие от Иоанна — влагает в уста самого Христа (15. 4). Бог истинно раскрывается лишь через Него: «Никто не приходит к Отцу, как только чрез Меня», — Он есть единственный, исключительный, имеющий всеобще–мировое, космическое значение, «Путь и Истина и Жизнь» (Ин. 14. 6). И таким Путем, такой Жизнью и Центром Он остался и для последующего христианства в его высших, углубленных, наиболее горячих, наиболее исполненных любовью и духовной силой и подъемом, мистических переживаниях. Таковы переживания, напр., и Игнатия Богоносца, и Макария Египетского, и авторов песнопений Страстной Седмицы Православной Церкви, и Симеона Нового Богослова; а на Западе так живут и проповедуют Франциск Ассизский и Якопоне да Тоди, Seuse и Рейсбрук, Екатерина Генуэзская и испанские мистики, как в России, напр., Димитрий Ростовский или Тихон Задонский, как многие и многие другие во всём христианском мире. Ибо названные имена — лишь случайно выхваченные нами яркие примеры, достаточные, однако, чтобы иллюстрировать ту основную тенденцию, основную стихию, которая их вскормила, и которую они собой представляют. Так и мистическая сторона церковного богослужения, с Таинством Евхаристии во главе, всецело сосредоточивается, центрирует в личности страдающего и воскресшего Богочеловека. Правда, есть иногда и как будто чуждые христианскому духу, безлично–пантеистические струи в переживаниях и у некоторых христиан — созерцателей Высшей Жизни: так, напр., нередко у Мейстера Экхарта; но постольку эти переживания, приближающиеся к мистике Плотина, и не являются адэкватными выражениями христианского мистицизма. Ибо — повторяю — вся высшая, истинная, внутренняя и органически–существенная, вся основная, изначальная и действенная жизнь христианства, в ее наиболее чистых и глубоких проявлениях, сводится к Иисусу Христу, к восприятию Его личности, к переживанию Его жизни. И одним из классических примеров этого и может как раз служить маленькая книжка Юлиании из Норича — безыскусственная передача тех «Откровений Божественной Любви», которые она пережила в своей келье в конце 14–го века [265] и которые легли в основу всей ее дальнейшей внутренней жизни.
Центром ее мистического опыта является восприятие личности и страданий Христовых. Юлиания различает при этом [266] более внешнее, образное видение и чисто–духовное, безобразное, глубоко–внутреннее созерцание, в котором раскрываются ей великие глубины любви Божией, озаряющие смысл Искупления, отношение Бога к миру, конечные судьбы мира и человека. Образное видение (весьма несложное, простое и сдержанно–трезвенное во всем комплексе своих образов) идет при этом рука об руку с этим нечувственным, повышенно — духовным озарением.
С большой яркостью встает перед умственным взором Юлиании картина мук Христовых и глубоко — до основания потрясает душу: