В померанском городе Темпельбурге, около которого я провел годы своей ссылки, был у меня знакомый дантист, — человек, страдавший недержанием убеждений, — а он в свое время был социал-демократом. И, кроме того, в свое время, был женат на еврейке. Того, что он болтал против партии и Гитлера, было достаточно, чтобы отправить в тюрьму десяток истинных пролетариев. Но — на всю округу он был единственным дантистом. Партийная верхушка Темпельбурга съела бы его живьем, но тогда — кто же будет пломбировать зубы? Д-р Карк мог принять человека вне очереди или в неурочное время, но мог и не принять, мог тянуть зуб одну десятую секунды, но мог тянуть и пять секунд. И вообще в тот момент, когда партийный пациент попадал на зубоврачебное кресло д-ра Карка, он молил Господа Бога своего об одном: о возможно более нежном обращении с воспаленным нервом своего дырявого зуба. А этот нерв попадал в полное и бесконтрольное распоряжение д-ра Карка: было умнее с д-ром Карком поддерживать самые дружественные отношения и закрывать глаза на тот факт, что, кроме положенного по закону гонорара в пить марок, д-р Карк получает еще и приношения в виде масла, яиц и прочего. Таким образом д-р Карк, представитель явно контрреволюционной интеллигенции, имел возможность кое-как избегать прижимов общереволюционной судьбы. По приблизительно такой же схеме дело развивается и в других странах, самая контрреволюционная публика страны страдает от революции меньше всего — даже и та, которой не удается сбежать за границу. Пролетариат сбежать не может, и пролетариат расхлебывает все.
Наступают неизбежные времена голода: муки рождения нового, невыразимо прекрасного будущего. Д-р Карк извлекает из дырявых зубов масло и яйца. Крестьянин сидит на своем собственном хозяйстве. Д-р Карк получает дрова и уголь, потому что он иначе не может пломбировать партийные зубы. Крестьянин ходит в лес и рубит дрова сам. Рабочий не имеет никаких возможностей кроме тех, которые предоставляет ему победоносная революция: карточек и очередей. Он, связанный «трудовой дисциплиной», не имеет даже возможности поехать в деревню и обменять свои старые штаны на фунт картошки, если даже у него и остались эти штаны. Революция, идущая к своей окончательной победе, кует мечи и цепи, и рабочий прикован к станку: он должен быть «ударником», «stossarbeiter»-ом; он должен участвовать в социалистическом соревновании «Sozialistisher Wettbewerb», — он должен проявлять достижения «Leistungen». Официальный, восьмичасовой рабочий день обрастает всякими сверхурочными. Вместо часовой заработной платы вводится сдельщина. Но так как и нормальную, и сверхнормальную заработную плату в реальности уплачивать все равно нечем — все равно все лимитировано карточками, то вместо пряника дополнительного заработка пускаются в ход плети дисциплинарных взысканий. И пролетариат попадает в такой переплет, в какой не попадает никакой иной слой населения. Он скован по рукам и ногам, и он ест только то, что власть ухитряется награбить у мужика. А мужик делает все от него зависящее, чтобы не дать себя ограбить. Он лишен всяких политических прав, ибо мудрецы, планирующие производство, все уже сами предусмотрели, все расставили по своим местам, всему указали и время, и место. И уж, конечно, пролетариат лишен всяких прав на самозащиту, как, впрочем, лишены его и все остальные слои населения. В частности и в особенности, он лишен всяких прав на забастовку.
История рабочего движения вообще и стачечного, в частности входила в наши университетские курсы политической экономики. Кроме того, умственная мода предреволюционной эпохи требовала знания всего того, что ускоряло неизбежный приход светлого будущего, какое сейчас мы и переживаем. Таким образом, я, в свое время, перецитировал и Меринга, и Лабриолу, и Ситирина, и многих других. Потом — наступило светлое будущее, и мне пришлось сдавать экзамен по политграмоте в СССР и знакомиться с политической идеологией Третьего Рейха. Пройдя живой опыт двух победоносных движений, я на собственной шкуре и собственными глазами убедился в том, что все эти цитаты были совершеннейшей чепухой — такой чепухой, что мне и сейчас еще стыдно за то драгоценное время моей молодости, которое я ухлопал на этот вздор. В самом деле: самый организованный пролетариат мира — германский, и самый передовой пролетариат мира — русский, проделывали такие-то и такие-то подвиги, перли за такими-то и такими-то лозунгами, орали «ура» таким-то и таким-то великим мыслителям, вождям и человеколюбцам, устраивали забастовки, лезли на баррикады, носили знамена и приносили жертвы, и все это оказывается только для того, чтобы попасть в Гестапо и ГПУ. Стоило ли огород городить? Может быть всего этого можно было бы достичь и без цитат? Те русские рабочие, с которыми я сиживал по тюрьмам и лагерям, ездил в товарных вагонах или занимался обменом старых штанов на черный хлеб, не могли вспоминать без скрежета зубовного о своих былых вождях, лозунгах и цитатах. Не знаю, как немецкие рабочие. Здесь, кажется, элемент здравого смысла еще не успел выкарабкаться из-под бумажной лавины и, судя по выступлениям д-ра Шумахера, даже и Дахау не научило людей ровным счетом ничему. Здесь еще, по-видимому, властвуют цитаты и здесь царствует тот умственный кабак, который цитаты рождают с истинно железной неизбежностью. Кроме того, революция Германии была на самой заре своей прекрасной холодности зарезана внешним врагом. И у каждого из профсоюзных бонз Германии остается возможность оперировать всякими запрещенными союзной цензурой «если бы»: «Если бы Фюрер не объявил войны России… Если бы Фюрер рискнул бы на десант в Англию… Если бы Фюрер дал мне, доктору Шумахеру чин министериалрата… Вот тогда мы построили бы настоящий социализм.» Мысли эти вслух не высказываются, но они носятся в воздухе и в трамваях. Революция прервана хирургическим путем. В России она помирает так сказать терапевтическим способом: все «если бы» уже использованы, все «внутренние ресурсы» исчерпаны. Голый опыт стоит во всем своем бесстыдстве и никаких цитат не хватит для прикрытия его вопиющей наготы.
Теория рабочего движения Европы начисто зачеркнута его практикой: вот, что было спланировано и вот, что получилось из этих планов; вот, какие дворцы были спроектированы и вот, какие лачуги, бараки и тюрьмы построены в действительности. Здесь при мало-мальски добросовестном отношении к вопросу просто не может быть никаких споров: во всех крупнейших странах Европы рабочее движение шло по одному и тому же пути и во всех этих странах пришло к одному и тому же результату: пролетариат оказался порабощенным и ограбленным так, как этого не случалось ни при каких капиталистах. И так, как этого не случалось ни с каким иным слоем населения. В эту формулировку можно было бы внести и некоторую поправку: русское крестьянство времен коллективизации деревни понесло еще большие потери, чем пролетариат. Дело, однако, заключается в том, что для окончательного порабощения и ограбления крестьянства советской власти пришлось превратить его в тот же пролетариат, из слоя самостоятельных хлеборобов-хозяев создать слой государственных батраков-пролетариев. Крестьянства в СССР сейчас нет совсем, есть сельскохозяйственный пролетариат, — по крайней мере, с чисто экономической точки зрения. С психологической точки зрения, которая, в конечном счете, решает все и решает она одна — почти весь современный пролетариат России является крестьянством: он только вчера бросил свои разоренные усадьбы и пошел на завод. Завтра он вернется домой. Он еще не забыл времен своей самостоятельности и своей сытости, не забыл своих полей и даже того, что еще осталось от его церквей. С той только разницей, что потерянный рай его самостоятельной и сытой жизни манит его больше, чем когда бы то ни было. Современная Россия при всех тех процентах городского, промышленного пролетарского населения, который нам демонстрируют всемогущая и многострадальная статистика, есть процентов, вероятно, на девяносто, чисто крестьянская страна — по крайней мере, психологически. И, с другой стороны, пресловутый пролетариат есть или чисто психологическое понятие, или просто вздор. Позвольте установить еще один парадокс: Пролетариат, в том его смысле, в каком это понимает революционная идеология наших дней, с рабочими не имеет решительно ничего общего.