А я стоял у окна и смотрел, как серый рассвет вползает в город, как загораются окна в домах напротив; вот захлопали двери подъездов, во дворе раздался лай: хозяева пошли выгуливать собак. Питерских собак, наглых и сытых, которых я ненавидел.
До утра пил кофе, потом постоял под душем. Потом разбудил ее.
Она чесалась и зевала, от нее скверно несло перегаром.
Опохмелилась коньяком, выпила кофе, оделась. Кстати, юбку надела новую - у нее в сумке оказался целый вещевой склад.
- Ну, понравилось? - спросила она лениво.
Я молча протянул ей 50 рублей.
Она вытаращила глаза:
- Это что?
- Деньги.
- Да какие это деньги? Я о баксах говорила!..
Я пожал плечами. Она взяла деньги, спрятала, и, собираясь, все ворчала:
- Вот свяжись с такой деревней. Чмо.
Я молчал.
Она правильно поняла молчание. Сказала:
- Ну, привет, - и ушла.
Experimentum in corpus vile не получилось.
И, между прочим, эта сучка сперла у меня непочатую бутылку коньяку и пару стеклянных шприцов. Надо же - а я и не заметил.
* * *
Олимпиада Петровна вызвала меня. Я перезвонил ей, она сказала:
- Афоню выписали домой, умирать...
Когда я пришел - был уже вечер, - Олимпиада Петровна встретила меня словами:
- Совсем плох...
Я вымыл руки, прошел за занавеску к Афанасию Неофитовичу.
Лицо его было неподвижным и синюшного цвета. Он приоткрыл рот и долго, мучительно выговаривал одну единственную фразу:
- Вы уж... не обижайте... Липа все сделает...
Я посмотрел: ему прописали омнопон, десяток ампул лежали в коробке на тумбочке, здесь же были одноразовые шприцы - неслыханная по тем временам роскошь. Впрочем, блокадников тогда обеспечивали по высшему разряду.
Я пошел на кухню, где ждала Олимпиада Петровна. У нее тряслись руки, когда она доставала из шкафчика сберкнижку, распухшую от вложенных в нее "сотенных".
- Алексей Дмитрич, - сказала строгим, но предательски дрожащим голосом. - Мы решили. Помогите ему, а потом - мне.
Я покачал головой.
- Я не смогу, Олимпиада Петровна. Одна смерть еще как-то может сойти с рук, а две подряд, да еще со следами инъекций... Вы уж простите.
Она села за кухонный стол и беззвучно заплакала. Это продолжалось, как мне показалось, очень, очень долго. Потом раздался слабый зов Афанасия Неофитовича. Я не сразу понял, что он говорит, только когда подошел, догадался по губам:
- Сынок!..
Я вколол ему омнопон - сразу две ампулы. Он успокоился и уснул. Дыхание было неровным, со свистом. И лицо угрожающе синело, губы сжались в белые ниточки.
Вернувшись на кухню, я сказал, отводя глаза:
- Я принесу вам все, что нужно сегодня ночью. И научу, что нужно сделать.
Она вцепилась в мою руку и стала трясти ее, всхлипывая и долго не выпуская.
- Поставьте... потом... две свечки у Николы Морского...
* * *
Я не буду описывать в подробностях то, что делал в ту печальную ночь. У старика вены были исколоты - так что можно было смело вставлять иглу Дюфо. Капельницу я устроил с помощью вешалки-треноги. И повернул вентиль.
Олимпиада Дмитриевна, которой я тоже сделал укол омнопона, глядела полусонными-полубезумными глазами. Она сидела напротив Афанасия Неофитовича, на стареньком стуле, сложив руки на коленях и поставив ноги в вязаных тапочках на вязаный же круглый половичок.
- Долго это? - шепотом спросила она. И вздохнула. - Ему же не больно, правда?
- Нет. Вы же видите - он спокойно спит.
Тянулось время. Когда кончился один флакон, я подсоединил другой. Вернулся на кухню, выпил принесенной с собой водки.
Олимпиада всхлипывала за стеной. Потом всхлипывания стали переходить в подвывания. Я поежился. Не услышали бы соседи, не подняли шум... Впрочем, если услышат - хорошо. Подтвердят нашу версию.
Когда я вернулся в комнату, Афанасий Неофитович не дышал.
Конечно, это еще ничего не значило. Я хотел снова уйти на кухню, но Олимпиада Петровна вдруг сказала:
- Хватит ему. Вы уж простите, Алексей Дмитриевич, но я...
Тут она поднялась и пошла к телефону, висевшему на стене в прихожей. Я не двинулся следом. Я ждал.
Когда же послышался сдавленный голос: "Алло! Это "скорая"? - я в два прыжка оказался рядом со старушкой, отнял трубку и прикрыл ее рукой.
- Зачем же вы, Олимпиада Петровна?
- Надо же вызвать "скорую"... В морг отвезти... - растерянно пробормотала она.
- Не надо, - сказал я и повесил трубку.
Она отступила к входной двери.
Она тяжело дышала, и круглое лицо ее блестело от пота.
- Что же вы, Алексей Дмитрич, - тихо сказала она. - Насильно меня будете, да?..
Я отвернулся. Пошел к Афанасию. Вынул иглу, снял с вешалки флакон, поставил на тумбочку. Пощупал пульс, заглянул под веко. Черт его знает, сто лет при мне никто не умирал. Я уж и забыл, что и как делается в таких ситуациях...
Когда повернулся, Олимпиада Петровна стояла позади, в центре комнаты, опустив голову. Она стояла прямо посреди круглого половичка, нахохленная, как птичка, опустив руки со скрещенными пальцами. Под люстрой серебрились редковатые волосы. - Знаете, Алексей Дмитрич, - вдруг тихо сказала она. - Я ведь во время войны в особом отделе служила... И чем только нам там ни приходилось заниматься!.. Все временем оправдывали, войной.
Говорили: так надо. Надо, чтобы одни голодали, а другие получали сносный паек. Чтобы по одному доносу человека везли в Серый дом. Чтобы расстреливали только по подозрению в шпионаже. Или даже в малодушии... Много греха у меня на душе, - тут она быстро взглянула на меня и вздохнула. - Я мне ведь тоже в рай хочется. Верю я в Бога, не верю - это неважно.
Важно, что за грехи все равно придется ответ держать...
Я выбежал на кухню. Руки тряслись и бутылка зазвенела о стакан, когда я наливал водку. Выпил. Закурил. Делалось тяжело, муторно и страшно.
Внезапно сигарета выпала из пальцев: в комнате что-то стукнуло, потом заскрипело и наконец, зашипело - звуки мне показались оглушительными. А потом, сквозь скрежет и шипенье, раздалась оркестровая музыка и нежный женский запел: "Уехал милый надолго... Уехал в дальний город он... Пришла зима холодная, мороз залютовал. И стройная березонька поникла, оголенная, замерзла речка синяя, соловушка пропал...".
Я выбежал в комнату. На столе играл древний патефон - тот, что в виде чемоданчика, с заводной ручкой. Неестественной быстро кружилась черная пластинка с большой красной наклейкой. Игла, похожая на обойный гвоздь, скрежетала и шипела, но все же извлекала из черной допотопной пластмассы звуки человеческого голоса.
А вокруг патефона тихонько, по-старушечьи, кружилась Олимпиада Петровна и вполголоса подпевала.
- Перестаньте, Олимпиада Петровна! - сказал я севшим голосом.
И повторил громче: - Перестаньте! Соседи услышат!..
Она повернулась ко мне, кивнула. Иголка-гвоздь с визгом съехала с пластинки.
- Это наша любимая песня, Алексей Дмитрич, - сказала она. - Афанасий очень любил ее слушать: после ранения в госпитале он очнулся под эту музыку и подумал, что оказался в раю. После передовой, после грязи и крови... Белые стены, белые улыбчивые сестрички. И песня по радио...
Она снова затопталась на половичке, изображая танец, слегка надреснутым голосом запела:
- Пропали три свидетеля, три друга у невестушки, и к сердцу подбирается непрошенная грусть...
Она покачнулась, схватилась за край стола. Я было подхватил ее, но она оттолкнула меня с неожиданной силой:
- Промчатся вьюги зимние! Минуют дни суровые! И все кругом наполнится веселою весной... И стройная березонька листву оденет новую, и запоет соловушка над синею ре... кой...
Она сползла на половичок, потянув за собой со стола скатерть вместе с патефоном.
Патефон с грохотом упал на пол, раскрылся, пластинка брызнула во все стороны черными брызгами. Прижав скатерть к груди, вперив глаза в потолок, Олимпиада Петровна силилась выговорить: