И точнее - не идиллия, а драма. Однако к черту богатое воображение. Пока еще никто никого не зарезал. По крайней мере я об этом ничего не ведаю. И слава богу.
То черта поминаю, то бога. А ни в того, ни в другого не верю.
В себя верю. Стараюсь верить. Надо верить не в богов, а в людей.
И надо, пожалуй, записать эту мысль в блокнотик.
Я подвинулся к свету, помуслил химический карандаш и увековечил мысль на бумаге. Довольно банальную. Это у меня частенько случается: более интересным пренебрегу, менее интересное запишу. А в общем никчемное занятие - записывать в блокнотик. Кому это надо?
Колбаковский всхрапнул так, что я вздрогнул. Дает старшина.
Тот самый, что прозвал меня некогда ветродуем. Ветродуй обозначает: пустой, легкомысленный, подбитый ветром человек. Я такой? Вот Миша Драчев ветродуй - на каждой остановке прилабунивается к каждой женщине. Зубоскалит: "Даст не даст, а попросить обязан". Урезонивающим его Драчев режет: "Я ни одну фрициху не тронул. Потому - брезговал. А тут свои, кровные бабоньки, и никто мне не указ, писайте вы хоть кипятком". Принципиальный он, мой ординарец. Не зря косился, когда я похаживал к Эрне. К той немке с округлыми коленями, которую я тронул, не побрезговал. А и обладуй же ты, братец Драчев! Да и ветродуй в придачу.
Однако нужно спать. И я уснул. Пробудившись в середине ночи, понял стоим. Поглядел в оконце, убедился - стоим в поле.
Поближе к лесу, на косогоре, спала деревня, облитая лунным светом. Я всмотрелся: подслеповатые избы под соломенным верхом, пыльные улочки, срубы колодцев, поскотина. Ни огонька, ни звука, ни движения. Показалось: людей нет, они не спят по избам, а ушли в лес.
И вдруг вспомнилась иная, далекая, смоленская деревня: она была, как и эта, под соломой, пыльная, с колодезными журавлями и срубами и так же безлюдна, потому что жители схоронились в лесу.
Деревня была километрах в двадцати западнее Рославля и называлась не то Ипатовка, не то Игнатовка. Забыл. А надо бы помнить. Все-таки, сдается, Ипатовка. Закрою глаза и увижу карту, разложенную на пеньке. Она измята, потерта на сгибах - лейтенант Глушков аккуратностью не отличается, исчерчена разноцветными пометками. Условные обозначения, названия населенных пунктов. Да, точно - Ипатовка.
Деревня была раскидана по буграм: изба на бугре, пониже - огород, поскотина. Подумалось: эти избы на буграх - как надолбы. Увы, такие надолбы не могли задержать немецкие танки в сорок первом. Ипатовку фашисты прошли на третьей скорости, словно разрезав по большаку пополам. Деревня уцелела, потому что боев не было - наши части поспешно отступали. Два года спустя Ипатовка опять сохранилась, ибо немцы отступали с не меньшей поспешностью, без боев, не успев поджечь избы, что обычно делали. Тогда драпали мы нах остен, то есть на восток.
Теперь драпалп они нах вестей, то есть на запад. Вот такие пироги.
Стояло бабье лето: солнце, теплынь, паутинки, поределый, будто расступившийся лес-прясельник, желтые и рдяные листья, полегшая трава. Угасающее, грустное птичье цвирканье. А людям было радостно! Солдаты нашего полка, топавшие через Ипатовку, улыбались, выбравшиеся из лесу, из укрытия, бабы, старики и детишки обнимали их и целовали, и если кто из баб плакал, так разве чю от радости.
И у меня был рот до ушей: не так уж часто бывает, чтоб освобожденная деревня сохранилась. Чаще видишь кучи пепла, груды битого кирпича, печные трубы на пепелищах, обгорелые ветлы и не видишь людей - их немцы пли угоняли, или расстреливали, если находили в лесных схоронах. Натыкались мы, и не раз, на трупы женщин и детей, убитых немцами при отступлении. И я, вроде бы привыкший на войне ко всему, в сущности, так и не смог привыкнуть к виду женских и детских трупов. Глядя на них, я содрогался от сознания своей личной вины перед дорогими, милыми, беззащитными, кого я а не мы - не уберег, отдал на поругание и смерть.
А в Ипатовке былн живые люди! Говор, смех, плач. Старики расчесали бороды, надели чистые и мятые, вытащенные из сундуков рубахи. Бабы тоже принарядились - косы уложены, платочки, жакеты. Голоногие, с истрескавшимися пятками пацаны завороженно глазели на наши погоны, звезды на пилотках, а бабы угощали нас холодной криничной водой. Такая водичка, когда протопал с десяток километров, потный и усталый, - это то, что надо.
Полк наш сразу же за деревней свернул в лес. Сперва подумалось: нас вывели в резерв. Передохнем в лесочке. Лучше бы, натурально, в избах, а не под сенью берез. Но против начальства не попрешь. Оно, дивизионное начальство, не разрешало подразделениям размещаться в деревнях - немцы могли засечь с воздуха и разбомбить, - однако само расквартировывалось именно там.
Как говорится, начальству виднее.
Быстренько, впрочем, выяснилось: остановились мы потому, что притормозилось наступление. Было слышно, как на западе неподалеку бухали пушки. Значит, завязался бон. Значпт, противник зацепился за какой-то оборонительный рубеж, и наш март преследования на сегодня кончился, надо вести бои и сбивать противника. Это не улыбалось, преследовать отходящих гитлеровцев куда как приятнее.
Пушки бухали остаток дня и ночь, утром послышались взрывы тяжелых бомб. В темноте над лесной кромкой дрожало зарево, растекалось по небу. При свете утра мы увидели, как на запад пролетели эскадрильи "ИЛов", а Ипатовкой пропылили тапки и артиллерия. Подтягиваются туда, где бон. Скоро и нас подтянут, пехоту, - обычное дело.
По утренней росе я накоротке наведался в деревню. Хотелось поговорить с жителями, если удастся, отведать молочка от бешеной коровки, сиречь самогона. Вопреки воле начальства, в деревне размещалась какая-то часть, как я понял, саперы. Крепкие, с руками-кувалдами, они шуровали по дворам: кто починял изгородь или крылечко, кто точил лясы с молодайками, кто курил с дедком на завалинке. Выходило, что номер мой пустой, делать мне тут нечего.
Но номер не был пустым: старик, стоявший у ворот, кривой на левый глаз, с заросшими шерстью ушами, в треухе и рваных галошах, поманил меня узловатым, негнущимся пальцем. Я подошел.
Старик спросил:
- Закурить есть?
- Найдется, папаша. - Я достал пачку папирос.