Мы валялись, живые и мертвые, у проволочных заграждений.
Падал снег, мело, подмораживало, и мы коченели: живые - медленно, раненые - быстрей, мертвые - совсем быстро. Я лежал, уперевшись подошвами в чью-то брошенную, вмятую в суглинок каску, а подбородком - в приклад автомата. И ступни, и подбородок озябли и были уже нечувствительны. И казалось: холод проникал в меня с ног и с головы, эти две ледяные волны должны были где-то сойтись. И они сошлись, сверля стужей, в низу живота, ибо я лежал ничком на снегу. Я подумал: "Отморожу мужские принадлежности, этого еще не хватало".
Было невмоготу. Замерзал я, замерзали мои солдаты. Как поступить? Подыматься в атаку бесполезно - пулеметы выкосят. Валяться у проволоки бессмысленно - околеем. Выход: как только вражеский огонь ослабеет, забрать раненых и отползать к своей траншее. И тут я вдруг подумал о Леговском. Что с ним? Где он?
Я потерял его из виду.
Леговского я обнаружил возле пашей траншеи, он, как оказалось, полз передо мной. В траптпею мы скатились разом, и, когда встали на йоги, я увидел, что он без ушанки и без очков.
Отходили мы по приказанию комбата, так и не дождавшись ослабления вражеского огня. Грохотали разрывы, свистели пули, а мы ползли, уже не обращая на них внимания. Скорей бы добраться до своей траншеи! И мерещилось, что скорость движения убережет от осколка пли пули. Это был самообман, но с ним, неосознанным, было легче. Да и согревались мы, оживали при переползании - те, кого не убило на обратном пути. Задыхаясь, я тащил на себе раненого пулеметчика, потом его потащил помкомвзвода. Уже после, в траншее, я подумал: "Раненый-то прикрывал меня от пули, от осколка..."
Леговскпй привалился к траншейной стенке, перепачканный глиной, кровью, сажей, и мускулы на его лице передергивались, а глаза, выпуклые, близорукие, беспомощные, метались, перескакивая с предмета на предмет. Они перескочили с меня на труп, полузаваленпый землей на дне траншеи, с трупа на сорванную дверь блиндажа, с двери опять на меня. Я спросил Леговского, где его очки и шапка, - он издал в ответ что-то невнятное. Не в себе парень. Не может очухаться от пережитого. Я, с пял с убитого ушанку и нахлобучпл Леговскому. Он обхватил ее, натянул на уши, промычал.
Меня вызвали к комбату. Когда возвратился, остатки пашей роты обедали прямо здесь же, в траншее. Леговский с напарником сидел на корточках, хлебал из котелка, поставленного на закоченевший труп. Их, трупов, в траншее было немало, а там, на нейтральной полосе, во много крат больше...
Вместо пораненного ординарца меня обиходил помкомвзвода - отрезал ломоть хлеба, налил из термоса супу, дал ложку. Я не допес ее до рта, услыхав душераздирающий вой. Выл Леговскпй. Он приплясывал, задрав лицо к небу и оскалившись. Я остолбенел.
Он упал, забился в судорогах, вскочил, бросился бежать, налетел на выступ траншеи, снова упал - и ни на миг не прекращался звериный, обреченный вой.
Сперва я решил - истерика. Потом, когда Леговский. став на четвереньки, залаял, я подумал: симулирует сумасшествие. Леговского отвели в сапроту, оттуда отвезли в санбат. Я думал о нем весь вечер и ночь, а утром мы опять пошли в наступление, и Леговский позабылся. Это наступление тоже было неудачным...
Через месяц, когда мы бесповоротно втянулись в прежнюю окопную жизнь и не помышляли о наступлении, командир медсанбата при случае сказал пам, что Леговскпй, точно, сошел с ума, психика не выдержала - в госпитале определили, в санбат пришла "телега", то есть бумага. "Банальное сумасшествие", - прибавил медик.
Но для меня это было необычно. И потому жутковато. В моих ушах возник волчий вой и собачий лай, я увидел Леговского с запрокинутым, перекошенным лицом, оскаленного, стоящего на четвереньках. Сколько попадал я в переделки - похлестче, чем под Оршей, - и пи разу не было, чтоб теряли рассудок. В прямом смысле. В переносном - было. Но то было - и проходило, а тут нормальное, или, как выразился майор-медик, банальное, сумасшествие. Я слушал, как обсуждают это известие солдаты. - деловито, собранно, как решают, что уж лучше пускай убьет, чем жить сумасшедшим. А может, еще вылечат Леговского? Кто-то мрачно пошутил: мол, к концу войны вылечат, останется в живых, в отлпчпе от нас. Солдаты с той же мрачностью посмеялись, А мне было все так же жутко.
В Омск мы приехали ночью. Гурьбой проводили Макара Ионыча до автобусной остановки, поболтались на вокзале. А затем нас по пустынному ночному городу повели в гарнизонную баню. С нашей ротой банился и гвардии старший лейтенант Трупшц. Почтил пас, так сказать, своим присутствием.
20
ТРУШИН
Рваные черные тучи, однако дождя пет. Изредка проглянет солнце - и опять темно, как вечером. А на дворе полдень, и Федя Трушин одет в майку, парусиновые брюки и сандалии на босу ногу. Жарковато. Под тополями дремлют дворняги. В пыльном бурьяне бродят куры, клюют, кудахчут. Ставни домов прикрыты.
Улица пустынна, и лишь на дальнем конце возникает человеческая фигура. Ей навстречу и шагает Федя Трушин. Когда они сближаются, он видит: гражданин неопределенного возраста, носатый, кучерявый, с прямым пробором несет на шее золоченую раму для картины, - видать, купил в магазине. Голова продета в раму, и похоже - портрет. И это сходство не нравится Феде Трушину. Кто он такой, этот гражданин с прямым пробором, чтобы представать в качестве портрета? По Фединым понятиям, на портретах могут быть только выдающиеся деятели, исторические лица.
А то каждый пожелает быть в золотой раме, висеть на стене - что получится? Поравнявшись с гражданином, Федя Трушин с неодобрением качает головой, гражданин недоуменно оборачивается вместе с рамой.
Эта встреча в пыльном заволжском городке почему-то запала Федору в душу, хотя, повзрослев, он усмехался этой своей наивности, своей прямолинейности. В портрете ли суть? Хочешь красоваться на стене красуйся. Вопрос глубже, серьезней. Он заключался в том, что Трушин преклонялся перед великими людьми, за которыми вставали, естественно, их великие дела. Великие личности и их деяния украшали человеческую историю, собственно - как позднее вывел для себя Трушин - творили ее, историю.