Я маскировался в лозняке, в рогозе, разглядывал в бинокль правобережье и думал, как будем форсировать Днепр. Мост был взорван и сожжен, из воды, как черные кости, торчали столбы, вокруг них бурлило - течение не столь уже тихое. На отмель накатывала, шлепая, мелкая волна, заливала отпечатки птичьих и собачьих лап, сапог, колес. Я опустил бинокль и скомандовал:
- Всем искать плавсредства. Лодки, бочки, бревна, доски!
Помкомвзвода, отвечаешь за плот. Разойдись!
Солдаты разбрелись по берегу, по жестяно шумящей осоке, по ивняку. Рядом с моими шуровали бойцы из взвода Вити Сырцова, а сам дружок мой закадычный восседал на пеньке и перематывал портянки, пренебрегая снарядами, минами и пулеметными очередями, которыми угощали пас из-за Днепра. И это была не казовая храбрость, не бравада - это было естественное поведение Вити Сырцова, - уж я-то знал его характер. В нем все было естественно, ни намека на позу, - это определяло Витю. То, что он говорил и делал, - искренне, от души.
Я остановился возле него и сказал:
- Успеем подготовить плавсредства к двадцати четырем часам? Сроки сжатые.
Витя беспечно махнул рукой:
- Успеем. Как штык,
Он встал, потопал сапогами, проверяя, как обернул портянки.
Остался доволен. Подмигнул мне:
- Ну что? Даешь Смоленск?
- Даешь, - ответил я как-то машинально.
С этим кличем шагали мы по сорок километров в сутки, разбивая обувку, натирая волдыри, сдыхая от жажды и усталости, суля Гитлеру всяческие кары. А как не сулить, коли из-за него, разбойника, все наши мучения? Пыль хрустела на зубах, саднили растертые ступни, ремнп врезались в тело. Летали в посвежевшем воздухе, цеплялись за ветки и штыки последние паутинки бабьего лета, ночью выпадала обильная роса. Утром, если шли бездорожно, по траве, сапоги и ботинки были мокрые. Мы так уходились, так намаялись, что спотыкались на каждом шагу.
Спотыкливыми стали и лошади, и, казалось, машины. Дошли!
Вот он, Смоленск. До него каких-нибудь шестьдесят метров. Переберись через реку - и считай, ты в Смоленске. Перебраться - задачка.
Немцы усиливали обстрел. Мины падали на отмели, снаряды - подальше, в ивняке и в слободке, пули пунктирили воду изогнутыми линиями, будто очереди сносило ветерком, сбривали ветки.
Я невольно пригибался, Витя Сырцов спокойненько покуривал, сбивал пепел и насвистывал.
Я глядел на него, на багровый закат, на кусты - по ближней ветке ползла гусеница, подбирая задние ножки к передним и затем вытягивая тело, как бы измеряя пядью: не зря эта гусеница называется пяденицей. Она была жирная, и мне стало противно.
Некстати подумал: гусеницы бывают летом, а эта как-то дотянула до сентября - аномалия; впрочем, война и природу в чем-то нарушила.
Опасливо косясь на правый берег, два солдата катили бревно, оно заворачивало то одним, то другим концом, солдаты ворчали на бревно и друг на друга. Из кустов ясный, как на духу, тенорок:
- Доложу я вам: присуха моя девка-огонь, без меня навряд ли там выдержит, так я прощу ей грех-то...
В ответ два голоса одновременно - баритон и бас, - с расстановочкой, с издевочкой:
- Святоша ты, Пичугин!
- Доживи сперва до окончания войны, после прощай! Добряк-самоучка...
К Сырцову подошел его помкомвзвода, поприветствовав, сказал:
- А ж пару плотов вытягпем, товарищ младший лейтенант.
Первый уже закругляем.
Мой помкомвзвода отдал мне честь, попросил разрешения обратиться и лишь затем доложил, что с нашим плотом. Но я не преминул выговорить ему:
- Пятерик подносишь к головному убору - не забывай пальцы сжимать, а то распустил, как веер...
Тон у меня ворчливый, недовольный. Даже в сумерках видно, как покраснел сержант.
- Виноват, товарищ младший лейтенант. Исправлюсь.
Дежурная и частенько выручающая на фронте фраза на меня не действует, я добавляю с еще большей ворчливостью: "Давно пора. Не рядовой же, а помощник командира взвода..." Понимаю, что это придирки по мелочам и не к месту. Но себя не пересилить.
Понимаю также: Витя Сырцов никогда не мелочится, если уж что-то делает, то по-крупному. В этом, наверное, вся разница между нами. В остальном мы схожи. Может, поэтому и дружим. Хотя оговорюсь: схожи-то мы схожи, но в общем-то мне далековато до Вити. Во всех отношениях.
Я нервничал. Неотвратимо темнело, и темноту эту прожигали раскаленные строчки трассирующих пуль, выедали огнистые разрывы. От взрывов, от зарева пожаров вода стала еще черней. Неуютственно тонуть в такой. Впрочем, и в более светлую, в голубую или синюю, также не тянет. Ежели предстоит тонуть. А утонешь, ежели ранят. Невредимый доплывешь: я умею плавать. Правда, водичка бодрящая, сентябрьская - парок курится. Окунаться не ко времени.
Как пройдет форсирование? Не первое оно у меня. И не последнее, если не приголубит пуля или осколок. Точит тревога.
Въедливей, чем обычно. А надо бы радоваться: дотопали до Днепра, на той стороне древний град Смоленск! Радуюсь как по инерции, тревожусь обостренно, осознанно.
Вызвали к ротному. Он пристроился в ровике и писал на блокпотном листе, подложив планшетку. Я подумал, что сочиняется донесение, но ротный сказал:
- Письмецо. Дочке с жинкой. В Армавир. Они у меня оккупацию пережили. В станицу уходили, прятались, голодали-холодали. Красавицы они у меня. Писаные! Особливо дочка. Бывало, прогуливаемся с ней по улице, а мы любили вдвоем, под ручку, шутим, смеемся, - все оглядываются. Предполагают влюбленная парочка. Девахи оглядывают нас заносчиво: подумаешь, краля, мы не хуже... Зрелые бабы - любопытничая: что за пара, он вроде постарше? Старухи - ласково, с пониманием: любитесь, милые, и мы в свои годы любились. Дочку эти взгляды смущали, я поперву сердился: "Поглядите у меня!" - затем перестал, даже доволен был: принимают за кавалера. Я ж пацанистый на вид...
Это точно: ротному под сорок, но ни сединки в чубе, на лице пи морщинки, розовощекий, стройный, спортивный. Я спросил, не знаю для чего:
- Сколько дочери-то?
- Девятнадцать, - сказал ротный. - Тебе в невесты годится.
Сватай. После войны.
- Сосватаю, - сказал я.
Мы с Сырцовым жались в ровике, больше тут места не было, и командир третьего взвода, сержант, топтался наверху. Ротный показал на него зажатым в пальцах огрызком карандаша: