На остановке принесли термосы с пшенкой и чаем. Приевшаяся на фронте и в добавление подгорелая каша показалась, однако, вкусной, я с аппетитом подчистил котелок. Выпил кружку крепчайшего, ароматного чаю. Закурил. Посвистал некий мотивчик. Ефрейтор Свиридов прислушался ко мне и сказал:
- Товарищ старшина, душа жаждает - дайте аккордеончик!
- Сказано, завтра, - значит, завтра.
- Исказано - исделано? - круто меняя тон, раздражаясь и кривляясь, спросил Свиридов.
- Так точно, товарищ ефрейтор! - Старшина Колбаковский выдержан, невозмутим, хотя очевидно, что он подтрунивает над Свиридовым.
У меня настолько хорошее настроение, что я даже готов поддержать просьбу Свиридова: пусть играет и поет свои танго, не страшно. Впрочем, я промолчал, потому что Свиридов с хряском зевнул и вымолвил:
- Ох, и жмот вы, товарищ старшина!
Я строго глянул на него, а Колбаковский, не теряя выдержки, спросил:
- Не по "губе" ль соскучился?
- По музыке!
- Доживешь до завтрева и получишь.
- Доживу, доживу, - сказал Свиридов и опять с хрустом зевнул.
Ну что ж, подумал я, разумеется, доживем, никуда не денемся. Разве что железнодорожная катастрофа. Но несчастные случаи редки, а "лесных братьев" тут нет и не будет. Это на фронте мы не загадывали, доживем ли до завтра. Теперь - иной оборот.
Доживем!
Я постоял и посидел у дверей, выпил еще кружку чаю, искурил сигарету и залез наверх. И сразу - удивительное состояние. Словно я не забрался на армейские нары, а вознесся на небеса, в рай, такая кротость и благостность охватили меня. Словно я ангел и все люди ангелы.
Это продолжалось минут пять, а потом прошло, и я понял: валяюсь на жестких, грубо сколоченных досках, мучаюсь желанием и тоской по Эрне. Я вспоминал угловатые, неуклюжие реверансы, медно-красные завитушки, пушок над припухлой губой, слабую, незащищенную шею, покорные, печальные глаза, и как она мне говорила: "Петья", и как гортанно, клокочуще смеялась. - в добрые минуты она смеялась, но никогда у нее не было улыбки.
Затем желание затухло, а тоска все сдавливала мне горло костлявыми, липкими пальцами, и я становился чище, отрешенней, как бы отходя в потусторонний мир. Но костлявое и липкое, не задушив, отпустило. Стало просто грустно. Никогда я больше не увижусь с Эрной и не скажу ей, что люблю ее. Почему же не сказал этого, когда были вместе? Почему отзывался так пренебрежительно - "кручу любовь"? Ах, как часто и бездумно мы иронизируем над серьезным, снижаем высокое - из-за напускного молодечества, из-за боязни показаться смешными, высокопарными, из-за элементарной дури, наконец. Конечно, я не уверен со всей определенностью, но сейчас кажется: то, что у меня случилось с Эрной, было любовью. Или могло быть ею. Будь я чуточку вдумчивей, будь не столь хмельным от мысли: остался жив! Подумалось: чем больше пройдет времени, тем ясней станет осознанность - все-таки это была любовь, пусть и не такая, о какой читалось в книгах. Покуда жив, так буду думать. И затем в голову пришло: "Я жив, жив! Я думаю - следовательно, я существую, - какой-то философ изрек нечто подобное, какой, однако?" И, не припомнив, задремал.
Утром меня вызвали к комбату. Поезд стоял на разъезде - слепленная из листов обгорелого железа сторожка, старуха стрелочница с подвязанной раздутой щекой, вислоухая дворняга у ее ног, - паровоз пыхтел, отдуваясь после ночного бега, в низинах кольцами папиросного дыма слоился туман, на мокрых ветвях и траве вспыхивала роса. За бугром стучал трактор, и подумалось:
трудяга, в этакую-то рань... Ну, а зачем нас к комбату так рано волокут? Надо же - до завтрака. Это худо, ибо натощак начальство злей. Правда, подчиненные тоже.
Я трушу за посыльным в полнейшем одиночестве, слегка смущаясь: остальные офицеры уже в штабном вагоне или же замешкались? На разъезде не помешкаешь, тронется поезд - и останешься куковать. Но не могли же они так опередить меня? Позевывающий и смущенный, по шпалам чапает один лейтенант Глушков - если не считать посыльного, узкоплечего солдатика в длиннополой гимнастерке.
Не было ротных и взводных и в штабном вагоне, куда я поднялся вслед за посыльным. Будто дождавшись, когда я залезу в штабной вагон, поезд тронул с места. На огороженных плащ-палатками нарах храпели и свиристели. Сонное царство, посреди которого бодрствовали комбат и замполит Трушин. По их суровым и, пожалуй, алчным взорам я догадался, что лейтенант Глушков предназначен на закуску. Перед завтраком, для возбуждения аппетита. Но за что?
- Садись, садись, Глушков, побеседуем, - сказал комбат, когда я доложил, что прибыл.
Я сел по одну сторону стола, по другую - комбат и Трушин.
Показалось: я перед судом. Ну, не суд, но врежут, предчувствую.
Комбат сказал:
- Что ж получается, Глушков? Скрываешь чепе? Покрываешь злостных нарушителей воинской дисциплины?
Скрываешь. Покрываешь. Понятно: Головастиков. Я смотрю на стянутое рубцами и потому искаженное лицо капитана, на красивые, удлиненные черты Трушина и молчу.
- Нечего сказать, товарищ Глушков? А сказать надо. Не для оправданий. Для честного признания ошибки. - Это Трушин, его сильный и мягкий, богатый интонациями голос.
- Что за чепе, товарищ капитан? Что за ошибка, товарищ гвардии старший лейтенант? В чем я провинился, не понимаю... - вежливо мямлю я, хитря и выкручиваясь. На людях я не пытаюсь дерзить Трушину, и он неизменно корректен. Все по правилам приличия. Все по уставу.
Комбат буравил меня маленькими, без ресниц глазами, Трушин покачивал массивной, изящно посаженной головой, как бы говоря: ай-я-яй, как не стыдно ловчить, вы же прекрасно знаете, товарищ Глушков, о чем речь. А потом они, перебивая и дополняя друг друга, выложили насчет Головастикова и моего гнилого либерализма. Подытожил комбат:
- Ежели мы будем так миндальничать, то в Мирных условиях, да еще при передислокации, разболтаем личный состав вдрызг.
Пойдут пьянки, за ними - самоволки. Растеряем людей! Головастикова ты зря не посадил на "губу". Напоминаю: она у нас в эшелоне есть. Покамест пустует, но я не думаю, что так будет до конца пути. Откровенно говоря, я б тебя туда засадил не без удовольствия - заместо Головастикова. Чтоб впредь неповадно было миндальничать... Ладно, объявляю выговор и предупреждаю: ни один проступок не оставлять без наказания. Втемяшилось, Глушков?