Литмир - Электронная Библиотека
A
A

А я, по совести, не совсем уяснил, для чего, собственно, нужны эти тренировки. Чему тренироваться? Ну, взяли и сели в эшелон, только и деловито. Вот как сейчас. Комбат пояснил:

- Видите ли, Глушков, на погрузку отводится определенное время. Так же, как и на выгрузку... Командир полка поставил задачу: суметь погрузиться досрочно.

- А зачем досрочно?

- Разве плохо, если мы опередим график?

- Но что это даст? Для чего опережение?

- Для пользы службы, - сказал комбат многозначительно.

А гвардии старший лейтенант Трушин ухмыльнулся:

- Лезешь не в свои сани, философ. Тебе известно, что на погрузке в эшелоны будет лично присутствовать командир корпуса?

- Нет.

- Ну, а мне известно. Что же, командиру корпуса будет приятно, если мы сядем раньше хотя бы на пяток минут.

- А если вовремя? То уже неприятно? Для формы, для парада все это. Скажешь - нет?

- Скажу! Мы, советские люди, так воспитаны: выполнять все досрочно. И это хорошо, а не плохо. В армии особливо.

- Но всегда ли это целесообразно? Ведь эшелон уйдет по расписанию, а не на пять минут раньше. Как хочешь, но тут я не обнаруживаю смысла.

- Бессмыслица?

- Да вроде.

- Выбирай выражения. - Трушин поморщился. - Как-никак ротой командуешь, соображать бы надо.

- Я и соображаю.

Трушин промолчал, посопел: что, мол, за спрос с этого Глушкова - чудак, краснобай, спорщик. Словом, философ. Не прав ли Трушин? Не слишком ли я философствую, рассуждаю, сомневаюсь? В армии надлежит не сомневаться, а выполнять приказы.

Армия есть армия. Я есть пехотный лейтенант, доктор философских наук это кто-то другой. Это я с победой стал говорливей.

На фронте больше помалкивал. Воевал. Было не до излияний. Теперь же и по пустякам высказываешься. Стоит ли? К тому же тебя не понимают. Либо не желают понять. Как Трушин, например. Разговаривает со мной свысока, поучает, как будто я не ротный. Нет, надо вести себя с большим достоинством. Не кипятиться, не разбрасываться словами налево и направо, знать им цену.

Пора повзрослеть! Не странно ли взрослеть мне, начавшему войну по сути мальчишкой и закончившему ее так, что иной раз мерещится: шестьдесят за плечами.

Абрамкин Фрол Михайлович незадолго перед демобилизацией сказал мне:

- Товарищ лейтенант, заглавное горе мое - сын-старшак сгиб на войне. Я вот после победы и отписал старухе: "Извини, Катерина, что я остался жить, а наш сокол..." Старуха отписала:

"Коли так случилось, чего ж, живи..." И у меня отлегло от души, ровно бы простила она меня...

А май разбегался, набирал скорость, дни мелькали, сливаясь один с другим. Не за горами был июнь, 22 число, которое не переставало меня тревожить. 22 июня сорок первого и 9 мая сорок пятого! Между этими датами уместилась едва ли не вся моя жизнь, спрессованная, как тюк сена: распотроши - и годы рассыплются, разлетятся аж в далекое детство. Но все, что было до войны, - как бы пролог к моей жизни. То, что будет после войны, - это эпилог?

Погода держалась жаркая. Перепадали дожди, грозовые, грибные, неосвежающие. Солдаты бегали освежаться к мелкой, илистой речонке за городом, хотя был строжайший запрет: можно напороться на мины, были уже случаи. Но все бегали окунаться в коричневую, в кувшинках воду, лениво текущую среди низменных, топких берегов. Я не составлял исключения. Подговаривал Эрну, однако она стеснялась появляться со мной на людях: что скажут немцы, что скажут советские офицеры? А когда бывали с ней наедине, то никого и ничего не стеснялась, озадачивая и пугая меня.

В полях цвели колокольчики и ромашки, на диво крупные.

Я нарвал их, нарвал кувшинок, получился приличный букет. Принес Эрне. Она приняла его, прижала к груди.

"Будет целовать мне руки", - подумал я. Она не поцеловала, отошла к столу, поставила букет в вазу, а когда подняла глаза, то они поразили меня. Не знаю чем. Что-то в них было такое, что я сам прикоснулся губами к ее руке. И подумалось: подарил жене цветы, надо было бы что-нибудь подарить и ребенку, игрушку какую-нибудь. Ребенок у нас не родился? А может, война убила его - на войне и около нее убивают и неродившихся детей. Стало муторно, тяжко, я сел за стол, опустил голову.

А если ребенок все-таки родится? Что ждет его? Эрну я не могу забрать с собой в Россию, если б и захотел. Не могу стать ее мужем и здесь. Многое разделяет нас, слишком многое. И сколько я еще пробуду в Пруссии? Сплошная неизвестность. На станцию тренироваться нас больше не водят. Пошел слух: дивизию не выведут в Россию, будет нести оккупационную службу. Слух исходит от агентства ОБС - одна баба сказала. Но мне не смешно. Что тут смешного?

Ночью меня разбудил Драчев. Свистящей фистулой, которую слышала и Эрна, возвестил:

- Тревога, товарищ лейтенант! Собирайтесь!

Тревога? Ее давненько не было, "вервольфы" перевелись.

В чем же дело? Глядя в угол, ординарец сказал:

- Товарищ лейтенант, посыльный баял - сборы полные, весь полк подымается.

- Ладно, иди. Я мигом...

Прикрыл за ним дверь, постоял в нерешительности. Сердце колотилось: эта тревога неспроста, что-то серьезное. Эрна встала с кровати, шлепая пятками по линолеуму, подошла ко мне. Не обнимая и не целуя, сказала:

- Я предчувствую: тебя поведут на станцию, сегодня ты уедешь...

Голос еле слышный, больной. Недаром и у меня сердце билось учащенно: и я предчувствовал, что сегодня мы расстанемся навсегда. Я привлек ее к себе. Так, прижавшись, мы простояли, покамест Драчев снова не постучался:

- Товарищ лейтенант, поспешайте!

- Поспешаю, - сказал я, разомкнув ее руки.

Оделся, обулся. Обнял, поцеловал, слегка оттолкнул.

- Прощай, Эрна. Будь счастлива.

- И ты будь счастлив. Спасибо за все. Прощай.

- Не поминай лихом.

- Не забудь меня...

Мы говорили хриплым, придушенным, немощным шепотом, словно на большее недоставало сил. Внизу, на первом этаже, хлопали дверьми, топали сапогами, звенькали котелками. Я напоследок взглянул на Эрну и шагнул за порог. Она осталась стоять, полуодетая, с безвольно опущенными руками, дрожавшая мелкой дрожью. Эта дрожь передалась и мне, покуда обнимал Эрну.

Меня знобило, неуемно трясло и когда я осматривал выстроившуюся роту, и когда колонна вышагивала по безлюдному, безмолвному городку. Обыватели спали, окна немо чернели, лишь в одном горел свет. В окне комнаты Эрны. Ставшей и моей комнатой.

17
{"b":"40877","o":1}