И сейчас, на кривых уличках сел, невеселые стоят хаты. Суровы горы, покрытые сосной и буком, {48} величественны столетние тополя на дорогах, дубы на перекрестках, и грустны полевые цветы перед статуями Мадонны.
Маленькие города похожи на большие села, убоги храмы, куда по воскресеньям идут толпой - и мужчины и женщины, и дети: крепка их вера в божью награду за нелегкий земной путь.
Конечно, есть в Словакии и большие города с каменными домами, с трамваями и фабриками. Они растут и богатеют. Но это царство немцев, венгров и евреев. Их еще надо отвоевать, эти города, на мирном состязании ума, культуры и выносливости. Может быть это и придет, потому что с каждым годом все больше овладевает Словакия самой собой - но покамест, словаки живут на городских окраинах, в деревянных домиках пригорода, тех самых, в которых дрожит такой неверный, жалкий свет, когда уезжаешь ночью из Кошиц или Жилины, и когда в темноте исчезают и станция, и огни города.
На маленьких вокзалах встречаешь порою толпу мужчин и женщин с деревянными сундуками, узлами и коробами. У них испуганные лица, они толкают друг друга, путаются и бегают, как заблудившееся стадо, на них летом зимние полушубки и тяжелые платки. Это переселенцы. Их повезут через океан в вонючих трюмах эмигрантского парохода; на бойнях Чикаго и в копях Скрентона услышат они презрительную кличку - "эй ты, словак". На консервных фабриках и каменоломнях, там, где труд смывает румянец и загар, а лен волос делает седой мочалой, будут они клясть чужое небо и зарабатывать трудные центы. Дети тех, кто выдержит, будут носить клетчатые кепки и курить короткую трубку. А слабые вымрут, безвольные побегут обратно, в убогие избы, к неласковым полям.
От того, что их угнетали столетиями - робок и {49} темен словак. Древней и глухой жизнью живет он в своих деревеньках и горных селениях. У него простые и быстрые радости, кладези безропотности и одинаковая судьба. У него почти нет героев. Ему нечем вспомянуть прошлое, однообразное и безотрадное, как барщина на хозяйском дворе. Разве что в песнях расскажет про разбойников, некогда населявших горы.
--
От злости господ и притеснений правителей убегали смельчаки и отчаявшиеся в татранские дебри. Там под облаками, в лесах между озерами "горные парни" ("horni chlapci") вели суровую, но вольную жизнь. Они про себя говорили, что не знают иного господина, кроме смерти и свободы ("kteri pana neznaji mimo smrt a vuli").
Двести лет тому назад, от Яворины до Моравы гулял с вольными людьми атаман Яношик, гроза богатых, надежда обиженных. Прежде, чем уйти в горы, был он бедняком, крестьянским сыном, знал нужду, ел хлеб, посоленный слезами, целовал руку пану. Когда заболела мать Яношика, ни он, ни отец его не встали на работу. За это били их батогами на панском дворе, в замке. Отец испустил дух под палками, но Яношик стиснул зубы, выдержал сто ударов. На телегу с навозом бросили мертвого отца и обеспамятевшего сына и отвезли в хату, к матери. Ночью и она умерла, а на утро в хате нашли только трупы стариков: Яношик бежал в горы.
Здесь собрал он дружину и начал творить разбойный суд над проезжими и прохожими. В сумерки, на дорогу выскакивали парни с мушкетами и останавливали кареты и повозки. Господам не было пощады, а бедного селяка отпускали с миром. {50} Порою крестьяне жаловались Яношику на бесчинства панов и самоуправство начальников. Тайные ходоки вели Яношика по запутанным тропинкам, и ночью, для мести за обиды, появлялись из леса горные парни.
Только два года был Яношик грозой Силезии и Угорья, Татр и Моравы. В 1713 году схватили и атамана, и дружину, десять верных Яношиковых молодцов. В Липтавском Святом Микулаше пытали венгры Яношика, вырывали ему ногти, стискивали ноги в испанском башмаке, вытягивали на дыбе. А потом повесили его на крюк, загнанный под ребро, и вздернули на самый верх виселицы, на которой уже качались его товарищи. День и ночь висел он, не умирая, глядя на снеговые вершины Высоких Татр, на темные купы родных лесов. Двое суток был на крюке Яношик, и палач дал ему трубку, "дымку". Две ночи летели от нее искры во мрак, а на четвертый день, на рассвете, выпала трубка из разжавшихся зубов, перестала капать кровь из раны - умер Яношик.
...Зимою снег покрывает Татры, ветер с юга наметает сугробы у заборов, мороз росписью веселит маленькие оконца. У печи девушки прядут лен, а старик с длинной "файфкой", изогнутой трубкой во рту, рассказывает нараспев об Яношике, и об Ильчике,. и об Адамчике, и о других, не пожелавших нести креста смирения, боли и неволи, который лежал на их братьях.
--
Через сто лет после Яношика в забытых углах Словакии появились новые борцы за вольность. Но они не были ни разбойниками, ни революционерами.
Вместо кинжала и кремневого ружья они несли с собою книгу и гусиное перо. {51} В 20-х годах прошлого столетия появляется слабая и рассеянная словацкая интеллигенция.
Как и ее народ, она была наделена чувствительностью, ярким воображением, способностью мечтать и увлекаться. То, что было приглушено в словаках веками неволи, теперь вдруг прорвалось и раскрылось в их поэзии и литературе.
Быть может именно потому, что столь бедна и бессильна была их родина, люди 20-х-30-х г.г. с таким душевным жаром мечтали о грядущем царстве славян и славы, в котором Словацкая земля найдет свободу и возрождение, Коллар печалился, что "жадные иноземцы пьют нашу чистейшую кровь, а сыны, не верующие в славу отцов своих, гордятся рабством". Но он горячо, исступленно верил в будущее. В нем горела та же сила, которая Яношика продержала живым на крюке. "Славься, Славия, пел Коллар, имя твое сладкозвучно, а память о тебе горестна. Тяжелы были твои страданья, безжалостные враги раздирали твои внутренности, неверные сыны тебе изменяли.
Мы все имеем, поверьте мне, друзья мои, все, что должно завоевать нам почетное место среди самых славных и достойных народов человечества, - нам не хватает лишь единения и просвещения." "Чем будем мы, славяне, через сто лет? Чем будет вся Европа? Подобно наводнению, - славянская жизнь распространится повсюду".
В убогом крае пастухов и земледельцев родилось славянофильство, и Штур, изучая Гердера и Гегеля, верил, что в мире идей и культуры "славяне начнут там, где кончат немцы".
Это пылкое славянофильство не знало жизни и не считалось с ней. Его рождало воображение, восторженная тоска молодости и предчувствие, неясное, как {52} туманный рассвет, его питали книги и философские теории. Оно еще было расплывчато и бесформенно, но постепенно молодые славянофилы обрели предмет для обожания и надежды. Конечно, это была Россия.
В предгрозье 1848 г. в словацких городках, в деревянных домиках св. Мартина или Микулаша и в университетах Пешта, Вены и Праги, словацкие патриоты спорили о свободе, которую народам Австрии и Венгрии принесет назревающая революция. На Славянском съезде в Праге Штур говорил об единстве с чехами и грядущей связи двух народов общего племени.
Но революция пришла и прошла, лишь слегка ослабив цепи. Бакунин сидел в каменном мешке Петропавловской крепости, войска Николая I усмиряли бунтующих венгров. Но это не помешало словацким интеллигентам молиться на Россию и верить в то, что русский царь принесет освобождение.
В 70-ые годы, в местечках и деревнях Словакии, тихим семейным кругом жили читатели "Нивы" и русских книг. В их прекраснодушии были не только восторженная мечтательность, но и боязнь действий и работы. Учителя, доктора, люди свободных профессий и образованные торговцы вспоминали Коллара и Штура и писали наивные стихи или сентиментальные рассказы для хилых журнальчиков. Когда они сходились, плотно прикрыв ставни, они говорили о русском царе и войне с Турцией и видели уже, как генералы, покорившие янычар, во главе непобедимой армии, проходят через Карпатские ворота. Скупо горели оплывающие свечи, и голоса колебали желтоватое пламя. Стены пахли сосной, было тепло, тесно, уютно.
Они говорили громко и одушевленно: о русских братьях, о том, что русский орел не позволит монгольскому {53} волку загубить свою жертву. Спасение должно было придти из Петербурга.