Поэтому здесь можно было ничего не делать, и только готовиться к приходу освободителей. И покамест патриоты на берегах Вага и Оравы любовались портретами Скобелева и Гурко, мадьяры прибирали к рукам школы и банки, земли и города, а народ все так же безропотно сгибал спину и сносил побои. О его бедах разговаривали словацкие радетели, выкуривая бесчисленное, множество трубок у огня. Консерватизм и фатализм стали для них привычкой мысли. Их пугал действенный радикализм чехов и реальное направление ума их политиков и философов. Они с неодобрением относились к той борьбе, которую твердо и упорно проводило молодое поколение в Праге. Они всячески бранили социализм и наглую молодежь, потерявшую веру в Бога. Дарвинизм представлялся им нечестивым оскорблением человечества.
Они слепо любили Россию и восхищались ее мощью. Их по детски радовало и занимало все, что говорило об ее богатстве, о силе ее оружия, о пышности царского двора. Им казалось, что от сияющей короны самодержца исходят ослепительные лучи, проникающие даже в словацкое захолустье. Они сами себя чувствовали богаче и увереннее при мысли, что их старший брат так велик и силен. Как бедные родственники, они надеялись на его защиту и строили о ней самые радужные мечты.
Бывали и такие, которые хотели проверить чувство знанием, но увлечение овладевало ими, едва они приближались к своему божеству. Они не хотели и не могли критиковать России. Самодержавие представлялось им незыблемым, а русские революционеры - исчадием ада. Русское любили они без разбора: от Пушкина до городового. Писатель Янко Есенский знал наизусть чуть ли {54} не все стихотворения Пушкина, имена Толстого и Достоевского уже начали делаться близкими и дорогими, - но властители дум 90-х годов, Гурбан Войянский и Шкультеты, зачитывались Данилевским, благоговели перед гением Победоносцева и проповедовали славянофильство царско-византийского толка.
В тогдашних культурных центрах Словакии, Турчанском св. Мартине и Липтавском св. Микулаше, господствовали настроения "Нового Времени" и славянофильства в стиле Александра III и генерала Комарова.
Только на исходе века произошла перемена. Из самой России все чаще стали доходить голоса резкой критики победоносцевских теорий, самодержавной практики и официальной церковности. Влияние Толстого начало сказываться среди словацких интеллигентов. Оно вело к сомнению, беспокойству и переоценке привычных истин.
С другой стороны, словацкие студенты Праги и Будапешта, Вены и Братиславы все более сближались с чешскими. Идеи национальной борьбы и социального раскрепощения зажигали умы. Все отчетливее выяснялась необходимость действия - и непременно совместного. Даже неполитики понимали, что судьбы чехов и словаков неразрывно связаны, что у них общий враг - и общими силами, в едином движении надо вступать в бой. Проповедь Масарика, с его соединением реализма и идеализма, с его критическим отношением к России вообще, и отрицательным к самодержавию, доходила и до Словакии. На смену выступало новое поколение, стыдившееся прекраснодушия отцов и заменившее утопические надежды на помощь извне решением добиться свободы собственными усилиями, делом и борьбой. Настоящее, деятельное словацкое движение, идущее рука об руку с чешским, начинается с этих пор. Сил было {55} несравненно меньше, чем в Чехии. И меньше средств, культуры, возможностей. Кучка интеллигентов слабыми руками пыталась строить запруды мадьяризадии, сохранить язык и национальные особенности, развивать Словакию хозяйственно и помогать своему народу одаренному и живому, но нищему и забитому.
Была, конечно, и борьба в своей среде. Перед войной начали определяться партии, обозначались крылья движения. А во время войны снова поднялась волна слепой веры в царскую Россию: казаки были тогда символом свободы, и в деревушках на Ораве все ждали, что с горных перевалов спустятся полки и эскадроны, и русские пики и нагайки возвестят об избавлении.
Потом пришла революция, переворот, австро-венгерская монархия треснула по швам, и с неожиданностью и быстротой исполнились самые невероятные мечты: республика чехов и словаков.
Заволновалась политическая жизнь, десятки партий занялись набором сторонников и борьбой друг против друга. Началось внедрение в промышленность, торговлю, школу.
Но еще не вышла Словакия на большую дорогу. Это там, в городах "шумят витии". А в деревнях еще неизжитые навыки забитости и страха, упорный труд и скудные плоды земли, бесхитростная вера полуграмотного люда, на которой строят свою карьеру католические священники и политические честолюбцы. Здесь еще живут по дедовским обычаям, и то, что называют цивилизацией - начиная от удобных домов и кончая смелыми идеями - это маленькие островки в зеленом море Словакии. Их все больше и больше на запад, к Мораве. Они бледнеют и уменьшаются на дорогах к Прикарпатской Руси.
Конечно, Словакия начала новую жизнь. Через два {56} десятка лет она будет неузнаваема; но она еще не отогнала от себя дрему, и тень сна лежит на ее чуть ленивом, но молодом лице.
А любовь к России не исчезла. Как прежде патриоты были монархистами и консерваторами и молились на икону самодержавного образца, так теперь они стали коммунистами, потому что официальная Россия поклоняется Ленинской мумии. Они рождены панславянским недугом, эти национальные коммунисты, верящие, что красная московская звезда светит над словацкими селами.
Но есть и другие. Встречаются старики, помнящие с обожанием ту Россию, которой уже давно нет. Как о первой любви говорят они о празднествах коронации Николая II. Они не знают ни Ходынки, ни Распутина - сияние трона и блеск штыков сливаются для них в какое то лучезарное видение мощи и славы.
Интеллигенты и средние люди попросту любят Россию, не слишком разбираясь в политических событиях и революционных превращениях. В них говорит "нутро", чувствительность, воображение. В них говорит тоска по славянскому величию.
В дымной корчме Дольнего Кубина, городка, где жили словацкие поэты, я встретил проезжего торговца с реденькой бородкой и живыми глазами. Конечно, торговля его шла дурно: он любил книги и охоту, пел песни хрипловатым голосом, оглядывался, когда входила женщина. Он рассказал мне народную повесть о том, как император помиловал Яношика, но приказ об освобождении пришел слишком поздно. Он знал о Стеньке Разине из песни "Волга, Волга." Но он знал и имена и сочинения Пушкина, Толстого, Чирикова и Немировича-Данченко. Он одинаково ценил и почитал всех четверых.
"Что наши разбойники, говорил он, жалобно качая {57} головой, у нас не было героев. Ваши революционеры! Ваши подвиги! А мы - маленький народ".
Россия казалась ему легендарной, русские - исполинами, в рост с теми Высокими Татрами, которые неясно вставали в дали.
А я говорил ему, что во многом Словакия схожа с Россией. Быть может поэтому так тянутся словаки к Москве, а русскому человеку Словакия мила точно вновь видит он родные поля, и мужицкое лапотное царство, и посиделки, и девичьи хороводы.
Но он не верил мне, обижался за Россию. Как можно сравнивать! И когда он произносил "Россия", - он невольно смотрел в раскрытое окно корчмы, точно за Татрами и Карпатами он видел благословенный и великий край.
{58}
СЛОВАЦКАЯ ИДИЛЛИЯ
Поезд останавливается только на минуту, человек в форменной фуражке трубит в рожок и уже щеголеватый начальник станции с наполеоновским видом пропускает мимо себя лязгающие и стонущие вагоны.
Оборванный мальчишка в грязно белых брюках тащит мой чемодан. Но дороге, усаженной елями, мы идем в Любохню.
Утро. Ранняя сладкая осень - жаркое солнце, и в мгновенном ветре острый холодок. Сосны очень черны, небо очень сине, серо-лиловые горы Низких Татр особенно отчетливы и близки.
Любохня в ущельи. С трех сторон ее замыкают невысокие горы в темных, хвойных лесах. И только к востоку долина, по которой течет мелководная река, неожиданно расширяется к светлеющим холмам.
Крепконогие бабы в платках проходят, сверкая босыми пятками. На возах сена, запряженных волами, мужики сосредоточенно курят длинные трубки. У домиков, закрытых садами, добродушные собаки приветствуют новоприбывшего вежливым вилянием хвоста.