Господи, кто бы поверил — он перекрестился в подтверждение своих слов! Лучше бы уж пырнул вилкой в глаз. Или отрезал себе мизинец ножом.
Мне и самому захотелось это с ним сделать. Я перегнулся через столик и, уставившись в расширенные водкой зрачки, рявкнул, как на допросе:
— Причина! Должна быть причина!
Милик долго доедал из своей пиалы, выскребая вилкой до зернышка рис по-кантонски, который вообще-то подавался как хлеб, то есть сопровождение под курицу, овощи, рыбу, осьминога и трепангов, заказанных мной в изобилии. Еще минута, и я схватил бы пижона за лохмы на темени и вдавил бы лицом в варево.
Думаю, он это почувствовал. Зашевелил челюстями проворнее. Отодвинул, не сдержав гримасы, рюмку с «мао-таем», отхлебнул минералки «Перье», вознамерился высказаться и поперхнулся, увидев, как я управляюсь палочками со снедью, намешанной в моей пиале. Смотрел, как на инопланетянина.
Я выпил «мао-тай» до дна, зажевал сивушную оскомину кусочком осьминога и, пошарив за спиной под пиджаком, вытянул «Беретту 92F» с обоймой на пятнадцать зарядов.
— Причина? — сказал Милик. — Причина… Думаю, что таким, как вы, её не понять… Она сугубо личная. На ваши дела не повлияет. Поэтому не стоит и языком чесать… Можно я теперь пойду?
— Зачем же мы тогда встречались? — спросил я и уперся под столешницей стволом в его пах. — Разве не поболтать о твоих личных переживаниях, Милик? Может, я и пойму кое-что из твоих душевных мук…
— Господь свидетель, — сказал он. — Все, что хотел, я вам сообщил полностью. Можно я все-таки пойду?
И опять перекрестился. Провоцировал, чтобы меня стошнило от его бандитского неоправославия?
Я пожалел, что не навинтил глушитель. В подвальной зальце, кроме нас, клиентуры не наблюдалось. Официанта тоже. Лег бы Милик личиком в тарелку и таким бы остался в образе заснувшего пьянчуги.
Вот уж не думал, что вопросы вероисповедания так меня обеспокоят.
— Валяй, уходи, — разрешил я. — Карабин, бинокль и «Эриксон» остаются у меня. И на прощание совет… Ты у своих теперь окажешься на подозрении. А подозреваемые друзей не имеют. Ты зачумленный навечно. Учти на всякий случай.
— Что значит — навечно? — спросил он, вставая.
— До самой кончины, — объяснил я.
И, вернувшись к яствам, не посмотрел ему вслед. Беспокоиться, в общем-то, не приходилось, все катилось своим чередом. Молодец отправлялся сдавать меня кому-то главнее мадам Зорро и только от своего имени. А также, соответственно, получать платеж полностью и на одного. На это ему, лишенному связи, понадобится минут десять — столько, сколько требуется, чтобы добрести до переговорного пункта, скажем, на Казанском вокзале. И быстренько появятся мои «хвосты». Первый у ресторана…
А если этот некто «главнее мадам Зорро» умнее меня? Учтет мою вооруженность и проявленные навыки, в том числе орудовать палочками в китайском ресторане, и запретит подставляться своим провинциалам…
Как бы там ни сложилось дальше, на данный рабочий момент я имел две определенных вводных. Ефим Шлайн барахтается в какой-то паутине. Это первая. И вторая — он ещё жив. Иначе зачем бы людям этой паутины охотиться на меня? Вывод: Шемякин — единственная ефимовская надежда, если не на выигрыш, то хотя бы на отход по нулям от игрального стола, за который его занесло где-то в Чечне.
В памяти сидела небольшая заноза. Покойная мадам Зорро, расспрашивая о человеке ефимовского обличья, упомянула Махачкалу. Почему? И где хотя бы такой город находится?
В любом случае, попасть туда мне предстояло, видимо, через Прагу. Не теряя ни минуты, следовало скакать в направлении этого города.
Потягивая вторую рюмку «мао-тая», я услышал писк миликовского «Эриксона». Поразмыслив, я включился. И получил инструкцию:
— Насчет вашего заявления о приеме на работу. Завтра в тринадцать, фирма «Бизнес-Славяне», за памятником Тельману, метро «Аэропорт», стеклянные двери, спросите отделение «Парус». До связи!
2
Ночевал я в гостинице «Ярославская» возле Всероссийского выставочного центра, неподалеку от мухинской скульптуры «Рабочий и колхозница», которую первый раз я увидел в Джакарте. Миниатюрный экземпляр, говорили авторский, попал в советское ещё посольство в Индонезии, где его приткнули на солнцепеке возле приемной. Какие ассоциации у яванских мусульман вызывала раскорячившаяся парочка, не знаю, может, и связанные с русским балетом… Меня же занесло на посольский двор в середине восьмидесятых по делам Владимира Владимировича Делла, харбинского балалаечника и последнего плантатора на Яве. Он экспортировал в тогдашний СССР натуральный каучук.
Делл, друживший с моим покойным отцом, дряхлел, особенно стремительно — после женитьбы на молодой француженке, а потому сватал меня на должность директора-управляющего своей плантации. Он доверял мне абсолютно. И, как я ему объяснил тогда, совершенно напрасно. Я пустил бы дело в распыл по причине полнейшей некомпетентности.
Вняв оправданиям, Делл попросил меня перед возвращением в Бангкок проверить своего посредника, гонконгского китайца, которого подозревал в завышении цен при расчетах с советскими. Дело не потребовало особых трудов, через два дня я имел распечатки движений денег на трех банковских счетах посредника, тихо прижал его в ресторане джакартской гостиницы «Президент», где жил, и получил обещание возместить упущенное Деллом.
Китайцы держат слово, как говорится, насмерть. Деньги стремительно вернулись. И сразу после этого мне назначил свидание, скажем так, посредник этого посредника.
В ресторане «Рату Сари» в Глодок-Плаза на улице Пинангсиа-Райя молодой господин, говоривший по-русски с отхаркиванием на букве «г», попотчевал меня набором яванских деликатесов и за ликером и кофе поинтересовался, «какого хрена» мне, «белогвардейской морде», в Джакарте нужно. Форма обращения предполагала незаинтересованность в ответе по делу. Каучук у Делла закупали для танков, и фирменную принадлежность молодца я представлял. Мощь, в особенности по тем временам, то есть более пятнадцати лет назад, совершенно несопоставимая с возможностями сыскной конторы бывшего майора таиландской королевской полиции Випола, где я работал.
Конечно, манеры «красногвардейца» не делали чести воспитательной работе в его роде войск. В общем, мы быстро разобрались, что к чему: я попросил счет за свою половину съеденного и выпитого, он заплатил за свою и унес копии распечаток, которые, я знал заранее, разорвет и спустит в унитаз, ещё не выходя на улицу.
Не думаю, что молодец расстался со мной в хорошем настроении. Признаться, свое душевное состояние я тоже оценивал тогда довольно низко. Вероятно, завидовал подставившемуся нахалу, который, будь на моем месте кто-нибудь другой, подпал бы и под разработку: защита обиженного китайца означала, что «красногвардеец» делит с гонконгцем «откатные». Отчего так в жизни складывается, печально размышлял я: кому все, включая Родину, мощную структуру и воровский темперамент, а кому — ничего?
Соотечественники, хотя и без манер, но со всеми преимуществами государственной и общественной принадлежности, встречались со мной, конечно, не часто, но все-таки иногда встречались, пусть в разных обличьях. Тем более приходилось общаться с ними после моего возвращения в Россию. Таким, за исключением Ефима, я не пытался объяснять, например, почему я, практикующий юрист, не удосужился прочитать конституции страны, в которой теперь живу. Почему у меня не захолонуло сердце и не навернулись на глаза слезы, когда мама встала на колени за оградой дома, купленного под Кимрами, и почти процитировала Моисея: «Это наша земля, Бог нам её дал, отец наверху доволен!» Почему я родился в никаком для меня городе и не придаю значения месту своего или чьего-либо появления на свет. В семье моего отца вообще не отмечали дней рождения. Было бы чему радоваться!
Мне, прописанному в Кимрах, все ещё трудно сказать определенно, на каком языке я думаю или вижу сны. У меня не было правительства, которое я бы уважал. У меня не было и, наверное, не будет гражданства, которым я бы гордился. В основе моего существования лежит незыблемое правило, которое мне кажется наследственно-генетически русским: подальше от начальства, в особенности ближайшего, — и все сложится. Последний контакт нашей семьи с таковым, слава Богу, не состоялся, когда в августе сорок пятого тринадцать тысяч русских харбинцев, выживших под японцами и русскими фашистами, развесили уши на посулы офицеров НКВД. Явившихся по приглашению на «массовую встречу» с «посланцами Родины» взяли в оцепление и развезли прямо из Китая по сибирским лагерям.