— А я? — спросил осторожно Александр, чтобы напомнить ей, что теперь она не одна.
— Ты? Ты — сын. А это… После войны ты стал как чужой, прости меня…
— Белый поезд, — проговорил Александр и встал, начал ходить по комнате, отчетливо представляя этот беззвучный и совершенно безлюдный белый поезд с наглухо задернутыми занавесками, мчавшийся в белое безмолвное пространство; да, да, смерть в образе белого поезда, в котором она, смерть, уносила отца. И, взглянув на измученное истонченное лицо матери, он вдруг впервые осознал, что она не в силах ничего забыть, что она серьезно больна, о чем он раньше думал как-то вскользь, и страх и жалость сжали ему дыхание. «Я устала жить, сын… »
— Мама, — сказал он, останавливаясь против кровати матери, стесняясь обнять, поцеловать ее, как мог сделать до войны, и договорил, хмурясь: — Ты не одна, мама. Кажется, я жив, здоров…
Он сказал это и оглянулся на закрытую дверь в другую комнату, где в подозрительном беззвучии затаилась тишина, не понимая все-таки, как мать могла пустить к себе в дом этого, в сущности, чужого человека, некогда связанного дружбой с отцом, но сейчас в чем-то оскорбительно унижающего мать своим присутствием в комнате отца.
«Я отношусь к ней, как к святой». Что за сентиментальная чушь! Зачем она разрешила ему поселиться здесь после смерти отца? Он попросился? Или она уже была больна?»
— Ты, наверно, голоден, Саша? — спросила мать, наблюдая за Александром сострадальческими глазами. — Я сейчас чай подогрею. И сахарин у нас есть. Я встану и подогрею…
— Нет, мама, я сыт. Не беспокойся. Я пойду пройдусь.
На улице он чувствовал себя свободней.
Глава четвертая
Жаркий пар от тротуара, размягченного июльским зноем, веял ему в лицо, к мокрому телу прилипла под кителем майка, неприятно стягивая спину. Его мучила жажда. Он вообразил, как выпьет сейчас на углу у аптеки стакан газированной воды, ударяющей в нос остро-ледяными пузырьками, спустится в метро, в его искусственную прохладу, в его мягкий ветерок — и это будет спасение от раскаленной Валовой, совсем безлюдной, прожженной солнцем в этот час.
«Где-то надо доставать деньги… Три с полтиной в кармане — хватит на три с половиной папиросы, купленные с рук… Дожил, лейтенант…»
Нет, окончательно он еще «не дожил», еще сохранилась недокуренная пачка «Примы», которую купил вчера на Дубининском рынке, продав комсоставский ремень; после удачной этой продажи можно было оставить деньги матери и выпить пива и съесть сосиски в забегаловке.
Он нащупал в кармане пачку сигарет и, почти успокоенный табачным богатством, которого хватит ему на сегодня, закуривая, остановился под липой, обдавшей лиственной духотой.
В банном воздухе улицы, пропитанном испарениями асфальта, запах бензина от зажигалки был неприятен, вкус сигареты ядовит, Александр поморщился, разминая сигарету, и тотчас услышал неясный щелчок, затем тоненький вскрик, заставивший его быстро поднять голову, как если бы ударили кого-то, причинив неожиданную боль.
Впереди улица была пустынной, но около фонарного столба в тени лип он увидел полную женщину с искаженным лицом, в ужасе склонившуюся над девочкой лет семи, тонконогой, беленькой, с большим ранцем за слабыми плечами. Девочка эта, вскрикивая, тихонько плача, трясла оголенной ручкой, будто ее оса укусила, а ручка заплывала чем-то красным, скользящим по кисти, по пальцам, и Александр сначала не понял, что это кровь.
«Что такое? Что там случилось?»
Он ускорил шаги, а полная женщина у фонаря, закидывая назад голову, хваталась за виски, причитала дурным голосом:
— Господи!.. Кто-то стрелял! Ее хотели убить! Ее ранили, пробили ручку!.. Злодеи, убийцы! За что? За что? Убийцы-и! Господи, Господи, за что Ниночку?..
Когда он подбежал, девочка, иссиня-бледная, глядя на женщину сквозными от страха глазами, с жалобным стоном все трясла ручкой, стряхивая кровь на тротуар, и Александр сразу увидел маленькую рану выше ее кисти и поразился этому постаныванию девочки: так в госпиталях стонали раненые солдаты по ночам, вспоминая во сне тупой удар пули в тело, еще не принесший боль, но уже испугавший видом крови.
— Кто стрелял? Откуда? — крикнул Александр, оглядываясь на балконы, на окна дома на другой стороне улицы, сплошь залитой солнцем, и в этот миг звонкий щелчок ударил в фонарный столб слева от его головы и где-то на той стороне среди блещущих стекол, загороженных тополями, появилось и исчезло что-то белое, похожее на рубашку, донесся чей-то истошно-визгливый крик: «Мимо!» — потом оттуда вырвался истерический женский смех и захлопнулось окно, оборвались звуки радиолы, которые до этого плыли, чудилось, отдаленно в жаре улицы.
Верхушки тополей загораживали окна до шестого этажа, и Александр не уловил четко, где появилось и исчезло белое пятно, на четвертом или пятом этаже, откуда донесся крик и истерический смех, но только безошибочно было, что стреляли именно с этих этажей, — и эти крики сверху, и смех, и приглушенная захлопнутым окном радиола горячо опахнули его чем-то душным, сумасшедшим, как недавний случай на площади Маяковского, когда пехотный майор без всякой причины открыл огонь по толпе у входа в метро и, выпустив всю обойму, швырнул пистолет под колеса троллейбуса и обезумело кинулся на бежавшего к нему какого-то военного, рыча по-звериному дико.
— Здесь аптека! За углом! Туда, туда! Это ваша дочь? Да снимите же ранец, наконец! — крикнул Александр женщине, с судорожным плачем хватавшей на руки девочку, у которой обморочно закатывались белки, а ранец, как горб, упирался женщине в плечо и мешал ей поднять ее.
— Доченька моя милая… Я сейчас… Ниночка, Ниночка, я сейчас! — вскрикивала женщина, силясь отстегнуть ранец, стянуть его с ослабевших плеч девочки. — Госпо-оди, спа-аси, Го-осподи…
— В аптеку, быстрей! Там вызовут «Скорую помощь»! — почти грубо скомандовал Александр и инстинктивно бросился на другую сторону улицы, к дому, пытаясь сквозь ветви тополей определить, из какого окна стреляли, и уже решая проверить эти два этажа — четвертый и пятый, где прозвучали выстрелы.
Наверно, тогда им командовала не спокойная воля, а нечто сознанию не подчиненное, где-то внутри его три года живущее темное, порой ослепляющее его бешенством действия, ожесточенной безоглядностью, какую он испытывал не один раз.
Он ворвался в подъезд и, прыгая через две ступеньки, рванулся вверх к четвертому этажу, с надеждой уловить из-за мертво закрытых дверей голоса, звуки радиолы, но лестница лишь гулким эхом отдавала его прыжки по ступеням. На четвертом этаже было особенно тихо, с улицы на лестничную площадку давило в пыльные стекла горячее солнце, и здесь он на миг задержался, переводя дыхание. В эту минуту вверху стукнула дверь, выпустила из какой-то квартиры голоса, синкопы радиолы, затем вниз дробно застучали каблуки, заспешили с такой частотой, точно кого-то преследовали там. Стоя на площадке четвертого этажа, он увидел сбегающую по ступеням девушку — мелькали колени под легоньким платьем, мотались по щекам коротко остриженные волосы. Ее распятые черные глаза на омертвелом лице искоса метнулись в сторону Александра — и, клоня голову, она пробежала мимо, хватаясь за перила, чтобы не поскользнуться на высоких каблуках.
— Откуда и куда, милашка?! — крикнул он бесцеремонно, уже не сомневаясь, откуда она могла бежать, и, непроизвольно похлопав себя по заднему карману, ощутимому тяжестью ТТ, прыжками достиг лестничной площадки на пятом этаже, теперь зная, что не ошибся.
За дверью звучала радиола, перебивая ее, толкались голоса, и кто-то срывающим баском кричал: «Зачем ты отпустил ее, дуру?» Но после его звонка сейчас же послышались торопливые шаги, щелкнул замок, басок произнес удовлетворенно: «А, вернулась… Ну, входи, входи!»
Дверь приоткрылась, на пороге возник долговязый паренек лет шестнадцати с длинным презрительным лицом, и, выглянув, мгновенно отпрянул с попыткой захлопнуть дверь перед Александром, но тот ударил в дверь плечом и, резко оттолкнув паренька, быстро вошел через переднюю в комнату, освещенную солнцем сквозь тополя.