Адик успокоился, вздохнул, извинительно улыбнулся. Коба зыркал на него отеческим оком: ничего, мол, все хорошо. Нап тихонько блевал в углу. Проблевался и сразу повеселел. Стал насвистывать провансальские песенки и играться со своей треуголкой. Подбрасывал ее в воздух и ловил, как большой веселый котенок. Адик между тем помахивал хвостиком. Коба интимно мурлыкал и добродушно урчал. Они казались домашними и ничуть не злыми. Подумаешь, умять за завтраком баночку консервированных евреев. Подумаешь, умыть мордочку в крестьянской крови. Или коготком поцарапать Землю, оставив на ней безусловный след пребывания. Или разыграться на поляне и лапкой удавить Польшу. Подумаешь, свинтить голову мышке-шалунье. Это ведь игра. И если глупая мышка не оживает, это ее проблемы. Как можно осуждать такую грациозную и ласковую игру?
Господи, как мурлыкал Коба! Как свернулся клубочком Нап, и какие вкусные сны видел под утро Адик! Как им было хорошо, простым, понятным, естественным. И как затуманивался их взор, когда люди возводили напраслину.
...Что есть истина?
"Так что же?" - криво усмехнулся Понтий Пилат, предчувствуя ответы на все вопросы.
Он-то знал.
Для начала было истинным выжить.
- Тра-та-та, - бесновался крупнокалиберный.
Из порушенного дома отвечали одиночными. Ах ты, сучье гнездо, подумал Пилат. Ах вы траханые полудурки, козлы, нелюди. Убью, убью, убью на х.., и никто не судья. Всех убью, и детишек порвем в куски, и женщины по кругу пойдут. Если, конечно, эти козлы держат там детишек и женщин.
- Херачь по черному ходу, твою мать! - орал центурион рядовому.
Всех покрошу, думал молодой тогда еще Понтий. Мертвые людишки-мудишки заполнили собой сад. И наши, и ненаши, и непонятно чьи. Истекающие кровью или уже истекшие.
- Пора, ребята, - сказал центурион.
И ребята двинули.
Сад стоял тихий. Ребята побежали к мертвому дому. Сквозь кусты и деревья, мимо неживых, по вытоптанной траве. Первые пять метров. Десять. Двадцать. На новой секунде из дома ударили с двух стволов. Пули разламывали кость, выдирали мясо, разбивали запыленные головы. Ребята рухнули на землю, мертвые и не совсем. И абсолютно живые тоже упали. Лупили по вражьим окнам. И какая радость, когда оттуда раздался крик. Наконец угондошили кого-то, устало сказал центурион.
Подвести бы танк, робко предложил Пилат центуриону. С танком оно сподручнее. Раздолбили бы, и хрен делов. Блядь, на х.., заорал центурион, ты, бля, будешь меня учить? Я знаю, бля, орал центурион, как сподручнее. Вот ты, на х..., сейчас один пойдешь вместо танка. Я не пойду, просто ответил Пилат. Ты, бля, мне вые...ся будешь, бля? Завалю как придурка е...ого, орал центурион. За невыполнение, бля, приказа. Ну завали, отчего не завалить, добродушно согласился Пилат. Завали, твою мать, козел, попробуй. Че, пидар, слабо? Да ладно, махнул рукой центурион. Не обижайся, чего уж там, свои парни.
Они полежали, отдохнули, посмотрели в синее небо. Через пару часов подвезли гранатомет. С ним пошло веселее. Вхреначили козлам как положено, только дым столбом и огонь веселым дракончиком. Веранду порушили в куски, дверь разбили. Нормально разобрались. И тогда пошли.
Остался кто-то один с винтовкой. Ничего не мог, но пытался. Упорный парень. Положил еще двоих, сука. Когда Пилат вбежал в дом, парень стоял напротив. Держал на стволе, кривясь предсмертной усмешкой. Предпоследний патрон, сказал парень. Хочешь, поди? Сейчас шмальну в пузо, сейчас, мой малыш, ты только испугайся сначала. Разворотит кишки твои, вздохнул он упоительно.
Было твари лет двадцать пять. Молодая еще тварь, отметил Пилат. Загорелая, стриженная, черноноволосая. Никакого, хрен, камуфляжа: белая майка и темно-синие джинсы. Волосы парня были перехвачены серой лентой. Он улыбался. Понимал, что умер и улыбался. Не совсем плохой парень, понял Пилат. А потом понял, что через пару секунд этот парень его завалит. Как же так? Нельзя так.
Он улыбнулся парню. Тот рассмеялся в ответ. А Понтий Пилат расхохотался. Так они и стояли напротив. Только вот ствол по-прежнему смотрел Пилату в живот. А так было очень весело. Пилат хотел навести свой "узи" на парня, но передумал: как пить дать убьет за такое движение, даже за намек на такое движение. Он стоял и хохотал, подсознательно ища вариант. В комнату зашли другие люди, застыли в непонимании. "Я тебя все равно ухерачу", - невозмутимо сказал не наш. "А я знаю", - хохотнул Пилат. "А не боишься?" - залюбопытствовал парень. "Я не жду от смерти ничего плохого", - объяснил Пилат. "Вот оно как", - улыбнулся парень. "Хочешь скажу, почему?" Парень кивнул и приготовился слушать. "Видишь ли, - весело сказал Пилат. - Я старался, чтобы мне не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы." - "Ну и как?" - "Ты видишь." - "Я вижу," - согласился парень. "А знаешь, как я старался, чтобы прожить годы цельно?" "Ну расскажи", - разрешил супостат. "Я все в жизни делал правильно, сказал Пилат. - И всегда старался сделать как можно больше. Мне удавалось. Я не смог бы прожить правильнее, чем прожил. Я знаю, что не зря появился. И счастлив, что это так и никак иначе." - "Ого", - подивился парень. "Хочешь, расскажу подробнее?" Парень снова кивнул.
Хорошая секунда, решил Пилат. Ушел резко вправо, шагнул вперед, ударил супостата ребром ладони. Уложился в доли мгновения, тот и дернуться не успел. Только упал подрезанным, сжимая в руках бесполезную винтовку. Без стона и крика. Нормально, решил Пилат и ногой долбанул в висок неудачника. И отлетела душа. По традиции у мертвого отрезали уши. Классная работа, заметил центурион.
Он лежал и смотрел в синее небо.
Рядом забивали косячок и беззлобно ругались.
...Так что есть истина?
"Что, пидаренoк, будешь меня учить?" - хохотнул Пилат, не сомневаясь в ответах на все вопросы.
Тo, чем мир бьет тебя в лицo.
10
Потом они, разумеется, развелись.
Смурнов о подобной участи не думал и не гадал. Он всерьез подозревал, что жизнь наладилась. Но случилось так, как случилось.
Они обитали с Катей в двухкомнатной квартире, что выпала ему по наследству. Первые пять-шесть месяцев жили и почти не тужили. Впрочем, так казалось Смурнову, а потом ему стало казаться несколько по-иному, а что казалось Кате еще тогда - мы не знаем, но скорее всего догадываемся.
Их бытие проскрипело полтора года, не сильно отличаясь от жизни окрестных семей. Ну в деталях, наверное, отличалось, а так не очень.
Они сушили носки в гладильне для башмаков. Любили друг друга в одиннадцать, а по утрам брезговали. Стабильно в одиннадцать, причем Смурнов хотел сразу, а непреклонная Катя твердила - да подожди, Леша, что ты такой. Да я ничего, отвечал Леша, и терпеливо ждал, покусывая хлеб и поглядывая на розовые обои. Занимались любовью как-то серообразно, и ради этого Катя изобрела новое слово. Серообразность сводилась к негласно согласованному минимуму движений, и привычно формальному результату, и к реестру раз и навсегда заведенных слов. Например, Леша признавался в любви регулярно в половине двенадцатого. Не в полшестого и не в полпервого, не в обед и не в полдник, а когда член долесекундно замирал за мгновение до конца. Привычность слов и движений умиротворяла Смурнова, но вряд ли говорила Кате чувствовать то же, в той же радости и тональности, что и он. Но тогда они не говорили об этом. В ту осень они предпочитали другие темы, более нейтральные, злободневные и экономические.
Дети предусмотрительно не появились. А чего им, детям, заявляться невовремя? Вот и они так думали, нерожденные. Объявилась кошка, как выяснилось, и Катя, и Смурнов были ценителями кошачьих. Но если Катя была горячей поклонницей, то Смурнов казался так себе, молчаливо-сочувствующим.
Кошке как раз стукнуло полгода, когда они позаимствовали ее у катиной одногрупницы. Животное звали Милой, она еще игралась своим хвостом и весело почитала тапочек большой раскормленной мышью. Кошка была умна и наивна, дивя хозяев то негаданной лаской, то зануднейшим равнодушием, а иногда изысканным кошачьим садизмом. Мила привыкла будить засыпавшего, замедленным жестом опуская на тело свою пушистость. Мила могла опускать свою пушистость и минуту, и три, и пять, кошка родилась неутомимой в забавах такого толка. Через десять минут лапа окончательно достигала сонной ноги. Тогда ее сгребали в охапку и удаляли подальше от широкой постели. А Мила орала, как поднятый по тревоге мартовский легион.