Вспоминаете ли вы, уважаемый Лука, что я говорил некогда, во время одного из первоначальных наших с вами сообщений? Вспоминаете ли вы, что там были слова о соображениях стратегических, магистральных, определивших в значительной степени мой выбор в назначении вас Деканом Академии: Должно быть, пришло время открытия вам всего того, что прежде таилось за моими вынужденными недомолвками и иносказаниями.
Не поражало ли вас, Лука, как из сухой, бесполезной косточки вырастает с годами стройная, плодовитая вишня, так же и вы, Лука, не бойтесь бесполезных дел своих, ибо, кто может знать, какие последствия произойдут из них, даже кажущихся самыми бесполезными.
Однажды мы стали проводить реформы у нас в Академии, и я тогда, знаете, подумал, а интересно: от хорошей жизни мы проводим наши реформы или не от хорошей? И, в общем, оказалось, что от хорошей. И я тогда продолжаю думать: не много нужно смелости, чтобы проводить реформы не от хорошей жизни, когда необходимость перемен сама, со всей очевидной настойчивостью ломится в дверь, поминутно настойчиво напоминая о себе и внушая беспокойство и чувство неуверенности в настоящем, и недоверие к будущему: иное дело, когда реформы проводятся от хорошей жизни, тогда проведение их становится уже чистой заслугой руководства, истинным подвигом самоотречения, которое столь всегда украшает деятельного человека.
Все-таки насколько силен в народе дух сопротивления всему новому, но, когда пытаются определить понятие народности, всякий раз забывают возвести этот дух во главу понятия. И вот еще только, конечно, никому не следует пенять на искусства - эти несомненные, неискоренимые ноевы ковчеги своеобразия. Всякое из них - есть поле деятельности, разумеется, необозримое, в котором каждое удобоваримое действие или шествие бывает всегда предпринято под руководством обиды.
Вы, конечно, знаете, Лука, нашего широкоизвестного, уважаемого академика, имя которому - Платон Буев (хотя вам и не приходилось в вашей высокой деятельности самому с ним встречаться непосредственно). Его-то, конечно, не зря так хорошо знают в мире; это, пожалуй, справедливо. Он постоянно что-нибудь изобретает; бывает, у него даже что ни день, то какое-нибудь новое изобретение. О, это настоящий Эдисон по части изобретений! Но все равно, Лука, какие бы ни были изобретения, если бы знали только, какая это все-таки скверная личность! Да еще, знаете, с его обычными неубедительными измышлениями реабилитации добра.
Мы бы даже иногда хотели, чтобы он изобретал пореже (хотя его изобретения и полезны), или уж, Бог с ними, пусть все изобретения были бы те же, но чтобы их делал, знаете, кто-нибудь другой. Ну, хотя бы академик Остап. Или Валентин (а уж его-то мы даже решили перевести в некие лоцманы разума, заранее уже тогда торжествуя в своем ответственном намерении). Весьма достойные люди. И уж уважаемые ничуть не меньше Платона.
Что же касается заграницы, так почти до самой земли, до самой холодной земли (нисколько не выше) происходит его низкое, враждебное, безобразное склонение. И вы можете себе представить, Лука, насколько, глядя на него, на известного академика, насколько низко склоняются перед заграницей разные там недалекие Иван Иванычи.
Правда, и у них тоже, у академиков Остапа и Валентина тоже прежде случались отдельные отступления (довольно безвредные), но это все ничего: стоит их только слегка поколотить сатирами, может быть, иным обидным легким анекдотом из потрепанных острословных колчанов народных, и все у них отступления тотчас рассеются, ибо - непрочные!..
О, Платон Буев - несомненный враг плюрализма (уже поскольку думает, будто всегда утверждает достоверное), за что я его особенно ненавижу! Он даже организовал антиплюралистический комитет у нас в Академии, группу категорического размышления и действия, которые теперь повсюду пишут письма. И всходит грязным, настойчивым чертополохом их ловко посаженное в умы недостойные народные слово.
Платон мне не друг, не друг! Это безусловно. И никогда бы не стал другом, хотя он всю жизнь и домогался моей дружбы.
Ему-то всегда казалось, что он своими косными ухищрениями будто бы способен раздвинуть дозволенные пределы философии для студентов Академии этих фальшивых кандидатов в народные интеллектуалы и праведники. И оттого-то все его известные недобросовестные уловки, которым всем и гроша цены не будет. Честное слово, сапожник понимает больше. Но меня, разумеется, было нисколько не поколебать всем буевским многочисленным безобразным принуждениям совести, которая, как известно, есть неизъяснимая и безжалостная прокуратура души, - я готов их выслушать миллионы, не шелохнувшись.
Особенно же там, в комитете, мутит воду его жена, которая - весьма занозистая особа, с неведомым происхождением ее сомнительной неистовости, и нам, знаете, Лука, обычными методами иногда бывает затруднительно бороться с нею. И тысяча Цицеронов с их самым лучшим моровым глаголом не сумели бы точно ничего объяснить ей одной только.
Полет - не всегда ремесло крылатых; иные более предпочитают ничтожество и приземленность держать в уме и цели.
А однажды Платон Буев открыл Америку. Ну, то есть, конечно, Америку открыли уже до Платона, но он открыл ее совсем другую, и мы потом все согласились, что, может быть, она такая и есть. И академик Валентин, который был в Америке (и мы его, собственно, для того туда и посылали), как-то подтвердил нам, что все это действительно похоже на правду. Так что видите, как и мы можем быть справедливы, как и мы умеем признавать правильность чужих мнений.
Но все равно - повторю я еще раз - пусть Платон будет даже тысячу раз прав, или - нет: чем чаще он вообще будет прав перед нами, тем большей он все-таки будет оставаться тогда невообразимой, неприличной, скверной, отвратительной личностью.
Если верно, что раскаяние - есть лучшая из способностей души человеческой (и его нужно исполнять с удовольствием. А иным из смертных я бы вообще давал слово только для раскаяния.), то какими же они тогда - что Платон, что жена его Зилия - выходят безобразными, ненужными людьми, что никогда не воскликнут раскаянно: "Ах, какие же мы были подлецы!" О, они-то всегда себя считают правыми!
Однажды (совершенно неожиданно) дунул вдруг сильный ветер в Академии, такой сильный, что нас всех сразу подняло на воздух. Я так лечу себе спокойно, придерживаю только рукой клобук и вижу, как мимо меня пониже пролетает и поменьше меня народишко тоже. Я тогда кричу им: "Придерживайте клобуки, придерживайте!" Они стали придерживать, и вроде тогда стало все довольно сносно. Потом ветер утих неожиданно, и мы все опустились на землю практически без повреждений. Причем, заметьте,: мы все летели - и я, и академик Валентин, и моя секретарша (она даже вверх тормашками; немного неприлично), и ваш друг Марк (о, Марк проявил настоящее мужество в этом полете!), и только Платон Буев один не летал, уж не знаю, как это ему удалось, тоже, должно быть, при помощи какого-нибудь изобретения. Он, должно быть, вообще все свои изобретения делает специально для того, чтобы скрыть перед нами, какая же он все-таки скверная личность. Честное слово: все его достоинства - это для того, чтобы скрыть свое разложение.
Причем, не подумайте, что я вам это рассказываю для обоснования моей ненависти к Платону, уж она-то не нуждается ни в каких обоснованиях, она всякому человеку беспристрастному будет совершенно понятна. Даже если и не принять во внимание, что ненависть к ближнему - суть, вероятно, ценнейщая составляющая позитивного идеала дружелюбия. Но вы подумайте, Лука, когда все летали, он один не летал и укрылся в своем безобразном логове. Представьте себе только, как много в таком поступке непорядочного, неуважительного, злонамеренного, как много он хотел показать нам презрения.
А знаете ли, Лука, что внешностью вы совершенно вылитый Платон Буев, вот просто вас даже не отличить от Платона; особенно, если на лицо приделать нос деревянный (свой-то у него еще в молодости взрывом оторвало при эксперименте). По счастью, только внешностью похожи, ибо иначе было бы к вам разве возможным прежнее мое благоприятное расположение?! И я даже размышлял прежде о нравственном обосновании такого сходства. Но так ничего и не заключил. Должно быть, случайность.