"Спасите, помогите, я не могу больше!"
Но кричать было бесполезно; никто не мог помочь, спасти, облегчить. Женьку охватило отчаянье. То, что происходило, совсем не напоминало описания в книжках, которые она читала перед родами. Между схватками должны были быть разумные промежутки, минут по 10-15, чтобы можно было отдохнуть и придти в себя. Промежутки в 2 минуты, как у нее, полагались перед самыми родами. Все происходило слишком стремительно, осатанело, с бешеной силой и злобой. Она вообще не подозревала до этого, что в природе существует такая боль, никто не предупредил, ее заманили обманом. Все ее силы были направлены на то, чтобы не закричать. Она знала, что если хоть раз позволит себе крикнуть, то дальше сорвется, позволит себе плакать, умолять, выть. Она вспомнила о приемах обезболивания, которым ее учили в консультации, и стала лихорадочно их применять, все сразу - терла себе поясницу, подкладывала кулаки, гладила живот, дышала глубоко - и вроде действительно стало полегче, не от приемов, а от некоторой собранности, бывшей условием их применения.
Стрелки часов, казалось, остановились; минутная ползла еле-еле. Огромные, как пропасть, две минуты боли, незначительные, как пустой орех, две минуты передышки. Она погрузилась в боль, как в черный колодец; ни звука не долетало до нее извне, и сама она не издавала ни звука. Каким-то чудом прошел час, потом второй. Приемы обезболивания перестали действовать, и она придумала свои. Оказалось, что если сильно мотать головой по подушке, мозги затуманиваются и боль остается снаружи. От этого мотания в минуты передышки она лежала почти без чувств, в полусне, с закружившейся головой, ощущая только соленый вкус крови на губах.
Это длилось неизвестно сколько, просто неизвестно сколько это длилось. Она разрешила себе стонать, тихонько. В палате зажгли свет, она заметила. Было семь. Внезапно она увидела себя со стороны - грязную, с голыми синими ногами, на почему-то мокрых, холодных простынях - и ей захотелось умереть, чтобы кончить все это.
Странно, но до сих пор она не связывала свою боль с ребенком: он, ее любимый мальчик, никак не мог причинить ей такое. Это была их общая беда. Но тут ей пришло в голову, что она ничего о нем не знает - а ведь прошло уже семь часов. Заплетающимся языком она позвала - "Дуся!" - и на секунду услышала чьи-то разговоры и смех, потом опять провалилась, вынырнула, опять позвала "Дуся!" и усилием воли задержалась на поверхности, поглядеть, как и что:
Дуся стояла и точила лясы с женой нападающего, у которой был сын блондинчик. Она еще раз, как могла сильнее, позвала "Дуся!", и та ответила спиной - "Ну, чего еще?" Женька не успела сказать "чего", как ее накрыло, с головой, так что она замычала. Потом она долго не могла выкроить достаточно времени, чтобы все-таки пообщаться с Дусей, - а потом и вовсе оставила эти попытки.
В восемь у Женьки начались потуги. Тут она безумно обрадовалась - все, самое трудное позади. И даже не пикнула! Она стала тужиться, не щадя себя, как учила вчера добрая акушерка - раз-два - взяли!
- Во, цирк - Дуся явилась поглядеть, что происходит.
Такой случай нельзя было упускать.
- Вы не посмотрите... - попросила Женька. Дуся послушала - и изрекла: "Тужиться ни в коем случае. Повредишь ребенку".
- А как же... - начала было Женька, но Дуся уже ушла.
Потуги шли волной, неудержимо, как рвота, и остановить их было так же невозможно. Когда накатывало, Женька чувствовала, что внутри у нее все раздирается, что кровь так и хлещет, и что единственное, что надо сделать это напрячься, выдохнуть, и, прижав к себе колени, разорваться еще больше. Теперь этого делать было нельзя.
Ужасным усилием воли Женька остановила в себе волну и укусила руку. Это было невозможно, нельзя было этого делать, во всяком случае, второй раз получиться не могло. Второй раз она тоже удержалась. "Что делать, что же делать?" - думала она в ужасе. "Не было вчера такого. Врача, почему нет врача? Я не смогу!". Но она все удерживалась, раз за разом, и даже открыла, что надо делать: вытягивалась в струнку, чтобы волна проходила над головой, и задерживала дыхание. Потом, через час, наступил момент, когда терпеть больше нельзя было. Ее бил сильный озноб, зубы стучали, байковое одеяло, которое она натянула на горло, не грело.
- Дуся! - она почти крикнула. - Подойдите, пожалуйста!
- Ну, разоралась, - добродушно сказала Дуся и - есть бог на свете! - подошла.
- Дуся, - стуча зубами, сказала Женька, стараясь говорить как можно вразумительнее - почему мне нельзя тужиться. Я больше не могу. Позовите, пожалуйста, врача. Пожалуйста.
- Я, кажется, русским языком сказала, - тоже терпеливо произнесла Дуся, - нельзя тебе тужиться. Ребенок не опустился. А врач спит, она тоже человек, операцию делала. Отдохнет - придет.
- О, боже мой... Но что же мне делать, чтобы не погубить ребенка? Может, походить, а? ТАК я больше не могу!
- Вообще-то ходить разрешается, - сказала Дуся с сомнением. - Ну, походи. Все у тебя, не как у людей.
Стуча зубами, Женька перевалилась через бок, встала, накинула на себя одеяло и побрела по палате. Во время потуг она хваталась за ближайшую кровать и приседала на одной голой ноге, поджимая, как цапля, другую погружаясь этим движением в кромешную тьму боли. Потом к ней возвращались зрение, и слух, и она слышала, о чем говорят люди:
- Такие роды, шел ягодичками... Обещал за сына "Москвича" купить, права у меня уже есть. Представляете, как шикарно: женщина за рулем!
Женька брела к следующей кровати. "Хорошо, что Илюшки здесь нет, думала она в полусне, - не хочу, чтобы видел меня такую... А маленькому моему тяжело... Хоть бы он выжил, был здоров... все равно кто, сынок или дочка... только чтоб живой...".
Она с удивлением услышала, что давно что-то бормочет.
Было уже одиннадцать; три часа, как начались потуги. Мозг ее одурел, веки слипались. Она подошла к Дусе, сонно взглянула на нее, сказала, как пьяная - "Все, я пошла ложиться", и пошла, и легла обратно на мокрые простыни, и стала проводить потуги, как положено было, чувствуя всем существом, что именно это надлежит делать. "Может, в двенадцать, - думала Женька. - Ах, почему мне так все равно? Дуся, - позвала она, - Дуся".